ымный жаркий август сорок третьего года окончательно переломил войну и словно бы подхлестнул буксовавшую немецкую военную машину: вздрогнув, она медленно покатилась. Но уже в обратном направлении.
Оказались в прах развеянными надежды фюрера на сверхтяжелую технику, ее всесокрушающую наступательную мощь. Сотни новейших танков «тигр», «пантера», штурмовых орудий «фердинанд», бронированных истребителей «фокке-вульф» сгорели в огне гигантской Курской битвы.
А далеко на юге, в глубоком тылу «тысячелетнего рейха», занозой торчал англо-американский десант в Сицилии; положение в самой Италии после смены правительства и ареста Муссолини выглядело безнадежным.
Экстренное сообщение, поступившее в «Волчье логово»[1] на рассвете 18 августа, повергло фюрера, взвинченного, взбешенного военными неудачами, в состояние крайней психической прострации. Был нанесен еще один чувствительный удар по его маниакальной идее «вундерваффе»[2], которую он вынашивал с одержимой верой и затаенным душевным трепетом.
В ночь на 18 августа английская авиация разбомбила Пенемюнде, взлелеянную фюрером «кузницу вундерваффе», — научно-исследовательский центр на острове Узедом по изготовлению ракет Фау-2[3] и самолетов-снарядов Фау-1, То самое Пенемюнде, которое Гитлер лишь недавно личным приказом объявил «особо важным объектом».
…Вначале, около полуночи, над островом пронеслись две четверки английских «москито». Их появление не вызвало беспокойства у немецких офицеров-ракетчиков, только что вернувшихся из клуба, где проходила встреча с известной летчицей-спортсменкой Ганной Рейч. Тем более что «москито» сразу же взяли курс на Берлин.
Зато в Берлине возник переполох. Радары противовоздушной обороны засекли не только приближающиеся «москито» — экраны оказались сплошь забиты отражениями армады тяжелых бомбардировщиков, которые уже подходили к воздушным границам Германии.
Выли сирены, пылающими факелами падали вниз сбитые самолеты, дьявольски мельтешили огненные стрелы прожекторов, грохотали пушки, и берлинское небо вспухало зловещим салютом, знаменующим вступление нацистской Германии в последнюю фазу войны, за которой только одно — неминуемое возмездие.
На остров Узедом, на ракетный центр Пенемюнде, волна за волной накатывались английские четырехмоторный бомбардировщики «ланкастеры» — их отбомбилось за ночь около шестисот.
Утром наступило отрезвление: начальник генерального штаба люфтваффе[4] генерал Ешонек обреченно поднял к виску пистолет…
Обо всем этом полковник Ганс Крюгель узнал месяц спустя в госпитале, где находился в отделении для выздоравливающих старших офицеров. Известие потрясло оберста, он воспринял крах Пенемюнде как собственную драму, как фатальный конец личных планов и надежд. Угасла последняя светлая полоска, с которой он связывал свое непрочное будущее, И снова — лишь тревожные сумерки, думы о прошлом, вчерашнем, невозвратимом, но и не уходящем из памяти.
Собственно, ни о чем таком ошибочном или плохо раньше сделанном он не жалел, ибо понимал, что личная его судьба за последние пять лет, как и судьбы миллионов немецких солдат и офицеров, очень мало зависела от собственных поступков или принятых решений. Разве только в вопросах жизни и смерти, и то в какой-то незначительной мере… Он был всего лишь песчинкой, взвихренной сумасшедшим военным ураганом, крохотной горькой каплей в дьявольском коктейле войны…
Вместе со всеми он был опьянен уже тогда, в золотом сентябре тридцать девятого, когда под напором танковых колонн Гудериана по желтеющим долинам Померании бежали вспять кавбригады поляков; бездумно посмеивался, наблюдая за бесчисленными толпами польских пленных, бредущих из котла под Кутно. Позднее, в мае сорокового года, у Мааса, вместе со своими саперами от души хохотал над незадачливыми французами, которые удирали от наведенных переправ: по понтонным мостам уже ринулись полки победоносной танковой группы генерала фон Клейста, завтрашнего фельдмаршала.
Потом был Белосток, Минск, Могилев, Смоленск… Веселая суматоха побед, зарево горевших деревень, стремительность атакующих бросков, клещи, котлы, мешки, рев немецких моторов повсюду на земле и в воздухе, беспрерывный треск надежных солдатских шмайсеров. И снова тысячные колонны пленных.
Да, это было повальное опьянение…
Впрочем, тогда уже у него появились первые проблески реального подхода. Как ни странно, это было связано с тучами бурой пыли, день и ночь стоявшей над бесчисленными российскими проселками. Ганс Крюгель, сплевывая, неприязненно морщился: уж он-то, проработавший три года в советской Сибири, хорошо знал горький вкус азиатской пыли! Сразу вспомнились бескрайние просторы за Уральским хребтом, чахлые перелески и степи, степи, по которым поезда идут сутками, даже неделями. И еще вспомнились скуластые хмурые лица сибиряков — людей, способных без перчаток работать с арматурой в тридцатиградусные морозы.
Под Смоленском друг Крюгеля полковник Хенниг фон Тресков, глядя на проходящие с песней устремленные на восток колонны подвыпивших немецких солдат, грустно сказал: «Шноэзельc… шноэзельс