Палач
Море было где-то рядом. Каких-нибудь двадцать минут прогулки и можно было смыть с себя и пыль, и жару, и усталость. Двадцать минут под палящим солнцем по улицам, заполненным равномерно обжаренными на песчаном гриле курортниками и раздраженными местными жителями. А потом еще двадцать минут между телами пляжников в поисках свободного места под недовольные окрики загорающих и под миллионнотонной тяжестью южного солнца. И все это только ради того, чтобы окунуть тело в мутную загаженную воду, способную вызвать только отвращение.
Курорты он мог переносить лишь начиная с середины сентября, когда стада отдыхающих разбредались по своим зимовьям в ожидании грядущей зимы и в предвкушении следующего лета, когда они снова смогут устраивать лежбища у самой кромки ими же загаженного моря. В сентябре все было совсем по-другому. По улицам можно было ходить не шарахаясь от жаждущих загара толп, не выстаивать бесконечные очереди по любому поводу и не дожидаться на солнцепеке совершенно одуревшего от жары и клиентов официанта. И море в сентябре перестает подогреваться телами раскаленных курортников, и его снова можно уважать, это самое море, умудряющееся не смотря ни на что оставаться морем – немного загаженным, но все еще живым. Его поражало постоянное возрождение моря, почти такое же непостижимое, как и способность людей превращать все вокруг себя в грязь, мусор и вонь.
Только прямой приказ мог заставить его появиться в этом потном аду в самый разгар июля и принудить подавить в себе отвращение к окружавшим его людям. Обычно он старался не думать об этом, но иногда ему в голову приходило, что вовсе не жару он так не любит. Люди – вот то единственное, что он действительно мог ненавидеть и презирать. И в минуты такого озарения он был почти благодарен Господу, что тот позволил ему заниматься этой работой. Позволил ему убивать.
Даже те, кто отдавал приказы, не всегда могли скрыть от него свое отвращение. Свое же отвращение к ним, как к представителям ненавистной толпы, он не скрывал никогда. Они это знали и воспринимали как должное. Они великолепно сознавали, что любой другой на его месте, не поддерживаемый подобной ненавистью, уже давно сошел бы с ума. А его безумие было даже полезным и , что самое главное, контролируемым. К нему только нельзя было поворачиваться спиной.
Он не был ни садистом, ни маньяком. Его учили многому, и он многое умел. Но приказывали ему только убивать. И не потому, что не были в нем уверены. Просто все знали : это единственное, что он ХОТЕЛ делать.
И ему предоставляли такую возможность. Не скрывали своего отвращения и использовали его. А он использовал их. Использовал их приказы для того, чтобы реализовать свою ненависть, превратить ее в смерть. Они не могли обойтись без него, а он… В принципе, он мог обойтись и без их приказов, и без разрешения на убийство. Просто слишком много времени стало бы уходить на поиск причин, разрешающих убийство того или иного человека.
А пока все было предельно просто – он не только убивал, но делал это по просьбе самих же людей. Он вел против них войну, а они думали, что он только выполняет их приказы и заботится о так называемых государственных интересах. Он помогал людям уничтожать друг друга, а они предоставляли ему взамен орудия уничтожения и статус ОРУДИЯ уничтожения. Он мог не ощущать себя человеком, и уже это одно окупало все трудности. Это окупало даже двухнедельное пребывание в тошнотворной давке июльского курорта.
До моря двадцать минут ходьбы, но сегодня он мог совершенно оправданно не выполнять надоевший ритуал омовения в помоях городского пляжа. Сегодня он покинет и эти пыльные улицы, заполненные жаждущими солнца тушами, и насквозь пропотевший гостиничный номер, и море, судорожно пытающееся выбраться из-под тяжести купающихся. А еще он совершит то, ради чего его сюда прислали чистенькие и непорочные. Он совершит то, ради чего только и есть смысл жить, то что он умеет делать лучше всего на свете. Он будет убивать. А это значит, что ему есть ради чего жить.
Наблюдатель
Ножки. Ножки имели место. На такие ножки приятно посмотреть. Один взгляд на них почти равен прикосновению. Все приподнимается, включая настроение. Девуля прекрасно понимает, что такие ноги не могут не быть всенародным достоянием, и старательно демонстрирует их взглядам ценителей. Хотя, может быть, она просто ждет оценщика. Или огранщика, способного этот шедевр достойно оправить.
Гаврилин не любил ходить в музеи по той простой причине, что не мог не потрогать руками того, что ему понравилось. Все эти таблички «Руками не трогать» приводили его в состояние тихой ярости, а на старушек-смотрительниц он просто старался не смотреть. Ну их, в самом деле, к чертовой матери, этих гарпий от высокого искусства. Счастье еще, что по роду деятельности Гаврилину мало приходилось шляться по музеям и выставочным залам. Ему вообще пока мало приходилось шляться по делам службы. Он и на службу-то попал совсем недавно и по всем меркам был самое большее сосунком и подготовишкой. Гаврилин поморщился и недовольно посмотрел по сторонам, будто ожидая натолкнуться на осуждающий взгляд начальства. Начальства, естественно, на летней площадке кафешки отсутствовало.