Сознание человека, повергнутого ниц, захлебывающегося кровью и ощущающего острый аромат смерти, способно на странные причуды. Даже проведя половину жизни на краю гибели, в отчаянной борьбе за выживание, Гордон не мог не подивиться цепкости своей памяти, одарившей его давно позабытой картиной, — и именно сейчас, в минуту смертельной опасности!
Отчаянно ловя ртом воздух в высохшей рощице, куда он заполз в поисках укрытия, Гордон неожиданно ясно — яснее, чем зрелище пыльных камней у себя под носом, — вспомнил нечто, являвшее собой разительный контраст с его теперешним состоянием: зал университетской библиотеки в незапамятные времена, тихий дождь за окном, навсегда утраченный безмятежный мир, наполненный книгами, музыкой, беззаботным философствованием на сытый желудок.
И слова на странице.
Пробираясь ползком сквозь плотные заросли папоротника, он почти что видел эти буквы, выведенные черным по белому. Пусть имя автора никак не шло ему на память, сами слова горели перед глазами, как огненные знаки.
"Ничто, помимо самой Смерти, не может именоваться «полным» поражением... Не может быть катастрофы, сокрушительность коей воспрепятствовала бы решительному человеку что-то да выудить из пепла — пусть рискуя всем, что у него или у нее еще осталось...
Нет на свете ничего опаснее отчаявшегося человека".
Гордон был бы не прочь взглянуть сейчас на давно почившего автора этих строк. Вот бы его сюда! Интересно, усмотрел бы он хоть тень величия в такой катастрофе?
Колючие ветви кустарника исцарапали его до крови. Он старался ползти совершенно бесшумно, замирая и плотно зажмуриваясь всякий раз, когда от набившейся в ноздри густой пыли им овладевало желание оглушительно чихнуть. Расстояние, которое ему удалось преодолеть под прикрытием кустарника, было смехотворно маленьким, к тому же он не имел представления, куда, собственно, направляется.
Еще несколько минут назад Гордон роскошествовал, как только может в такие времена роскошествовать одинокий путник. И вот теперь у него не осталось ничего, кроме дырявой рубахи, линялых джинсов да мокасин — причем и это быстро приводилось в негодность колючками.
Каждое новое движение обжигало руки и ноги нестерпимой болью. Однако ему не оставалось ничего другого, кроме как упорно ползти вперед по этим сухим, трескучим джунглям, уповая на то, что выбранный путь не приведет его прямиком в лапы недругов — тех, которые и так уже нанесли ему пожалуй что смертельный удар.
Наконец, когда Гордон уже отчаялся выбраться из кустарника, впереди, в образовавшемся просвете, замаячил скалистый склон. Вырвавшись из плена колючек, он поспешно перевернулся на спину и уставился в мутное небо, готовый возблагодарить провидение уже за то, что вдыхает воздух, не переполненный жаром тления.
«Добро пожаловать в Орегон, — с горечью подумал он. — А я-то думал, что хуже Айдахо ничего не бывает».
Он попытался протереть глаза — пока полз, их запорошило пылью. Возможно, он просто состарился для подобных упражнений. В конце концов, он уже преодолел рубеж тридцатилетия — следовательно, протянул дольше, чем суждено обычному страннику, пережившему Катастрофу.
«О боже, как бы мне хотелось снова очутиться дома!»
Но он не думал о Миннеаполисе, городе среди прерий. Сегодня прерии обернулись адом, бегство из которого заняло у него более десяти лет. Нет, «дом» означало для Гордона нечто большее, нежели просто определенное место, город, где ему довелось жить.
«Гамбургер, горячая ванна, музыка... зеленка от порезов... Холодное пиво...»
Теперь, совладав с дыханием, он уже мог различать посторонние звуки, и их невозможно было с чем-либо спутать: до его ушей доносился шум, производимый грабителями, орудовавшими на расстоянии сотни футов ниже по склону. Они делили добро Гордона между собой и не могли удержаться от довольного смеха.