Как ни расходятся Плещеев и Помяловский в основных линиях своего внутреннего мира, но у них есть и объединяющее начало: любовь к детям и к молодости вообще. Это у них не деталь, не чувство среди других чувств; это – их миросозерцание, центральный момент души. Оба они живо сознают себя только временными обладателями жизни, которую нужно передать ожидающей смене. Оба они – нравственные завещатели; на свои ошибки и горечи смотрят они как на испытания, которые посланы им были для того, чтобы они, страдавшие писатели, спасли от них последующую человеческую очередь – детей, юношей, юниц.
«Играйте, дети, играйте!., мы, старые люди, будем любоваться на вас…»
Вот эти слова Помяловского, это обращение старика, физического или духовного, к детям, к юности, этот возглас: «мы, старые люди, будем любоваться на вас» – вот что характеризует и Плещеева. Собственная жизнь изжита, но в душе не пусто, и она с лаской и любовью раскрывается для чужих жизней, для чужой молодости. И, осуществляя горькое противоречие, старик вместе с юношами поет Gaudeamus igitur – песню, в его устах такую грустную и незаконную.
Плещеев часто в своих стихотворениях называет себя странником. Это верно прежде всего в том отношении, что у него не было своего поэтического дома. Как художник, он не оригинален и не высок; в его бледных строфах много прозы и мало образов; лишь изредка звучат они певучей мелодией, лишь изредка вспыхивают искорками настоящей красоты. У него – темперамент спокойный и чуждый пафоса; немного крылатых слов и незабываемых стихов завещал он потомству. Он сам называет свой стих «плохим». Но и в словах невыразительных сказывается поэтическая и кроткая душа, которая жаждет говорить на возвышенном языке стихов; но и в речи, не богатой красками, чуется беззвучная песнь чистого сердца. В саду его не было прекрасных лилий, «горделивых георгин»; но садик его все-таки был «свеж и зелен»,
Распустилась в нем сирень;
От черемухи душистой
И от лип кудрявых тень…
Да подсолнечник у входа,
Словно верный часовой,
Сторожит себе дорожку,
Всю поросшую травой.
У Плещеева не было поэтического дома, и, странник, он шел на огонек – между прочим, и на огонек чужой поэзии. Он много и хорошо переводил, стучался к разным певцам, соседям по духу, и, претворяя, черпал у них те звуки и темы, на которые ему недоставало собственной мощи и творчества. Он не был самостоятелен и силен, и даже молодым его трудно представить себе. Рано ему послышался «говор зеленых ветвей» над отцовскою могилой:
Устал ты и ищешь покоя!
Усни здесь – и мы над могилой твоей
Раскинемся тенью густою…
Когда он был «годами еще не стар», ему была уже «мила пора заката»:
Какой-то кроткой тишиной
В тот миг душа моя объята.
Эта кроткая тишина и сердечность разлита во всей его поэзии. И так случайны кажутся на его негромкой и задушевной лире отдельные порывы энергии или мотивы сатирического отношения к действительности.
Жизнь не горела в нем ярким пламенем – это была приветливая лампада, к тихому свету которой приходили молодые, сбегались дети, и, как старик его собственного стихотворения, он рад был этой веселой семье, щебетавшей «словно птички перед сном»:
Дедушка, голубчик, сделай мне свисток,
Дедушка, найди мне беленький грибок!
И добрый дедушка все это покорно исполнял, пока не подкралась к нему роковою стопою никого не забывающая смерть.
И на его могильной плите, как лучшую характеристику его милой поэзии, следовало бы начертать вот эти стихи о почившем старике:
Одинок, угас он в домике своем,
Долго будет мил им добрый старичок.
И горюют детки больше всех по нем.
И где спит теперь он непробудным сном,
Кто поймает белку, сделает свисток?..
Часто голоса их слышны вечерком…
Да, дети больше всех горюют по нем, потому что в сутолоке борьбы и заботы нам не до них, и кто же из серьезных и взрослых станет заниматься ими – кто поймает белку, сделает свисток?..
Трудно проследить, как душа ребенка, сначала прозрачная и невинная, постепенно затуманивается и теряет свою свежесть и чистоту. Где раньше перед нами в миниатюре повторялась история мироздания и мы видели, как девственную почву озарял благословенный свет, и воочию происходило перед нами рождение мыслей – там через немногие годы воцаряются умыслы, бледнеют и гаснут следы непосредственности и расчетливые уста нередко говорят не то, что переживает сердце. Как лепестки мимозы, свертывается душа, и проникает в человека дух лукавства и лжи, дух угрюмой осторожности и подозрения. Уныло и деловито протекает жизнь, и тени и темные краски ложатся на внутренний мир, и мы не все поверяем друг другу; там, где прежде было открыто, светло и откровенно, возникают сумеречные кулисы, за которыми скрываются истинные пружины речей и поступков. Так перед усложнившейся действительностью исчезает дитя и рождается сложный и замкнутый взрослый человек.
Но дитя исчезает не совсем. В разгаре условностей, насущных интересов и стремлений оно порою воскресает и зовет к себе как далекое воспоминание, как вечерний звон. Наивное и непосредственное заявляют о своих правах, потому что в основе и глубине нашего существа, под тяжким слоем жизненных впечатлений, под гнетом «усталой совести», все же таится ребенок. И жалко тех людей, которые с грузом своих лет и своих забот на плечах забывают в себе ребенка, заглушают его. Но обыкновенно что-нибудь детское остается у всех, и своеобразно всплывает оно у стариков.