Как тошно мне от моих описаний, когда я их перечитываю! Только твой совет, твой призыв, твой приказ могут меня на то подвигнуть. Да и сам я прочитал столько описаний этих предметов, прежде чем их увидел. Но разве дали они мне образ или какое-нибудь понятие? Напрасно трудилось мое воображение, пытаясь создать их, напрасно мой дух старался что-либо при этом помыслить. Вот я стою и созерцаю эти чудеса, и что же со мной? Я не мыслю ничего, и так хочется при этом что-либо помыслить или почувствовать. Это прекрасное настоящее волнует меня до самой глубины, побуждает меня к деятельности, но что могу я делать, что делаю я? И вот я сажусь, и пишу, и описываю. Так в добрый час, вы, описанья! Обманывайте моего друга, заставьте его поверить, что я делаю что-то, а он что-то видит и читает.
Как? Швейцарцы свободны? Свободны эти зажиточные граждане в запертых городах? Свободны эти жалкие бедняги, ютящиеся по отвесам и скалам? На чем только человека не проведешь! Особливо на такой старой, заспиртованной басне. Они однажды освободились от тирании и на мгновение могли возомнить себя свободными, но вот солнышко создало им из падали поработителя путем странного перерождения целый рой маленьких тиранов; а они все рассказывают старую басню, и до изнеможения слушаешь все одно и то же: они, мол, некогда отвоевали себе свободу и остались свободными. Вот они сидят за своими стенами, плененные собственными привычками и законами, собственными кумушкиными сплетнями и пошлостями, да и там, снаружи, на скалах, тоже стоит поговорить о свободе, когда полгода, как сурок, сидишь закопанный в снегу.
Фу, что за вид у этакого создания рук человеческих, у этакого жалкого, вскормленного и придавленного нуждой создания рук человеческих, у этакого черного городишка, у этакой кучки из дранки и камней в окружении великой и прекрасной природы! Большие куски кремня и других камней на крышах, — только бы буря не снесла унылую кровлю у них над головой и всю эту грязь, весь этот навоз! И удивленных безумцев! — Где только не встречаешься с людьми, хочется тотчас же бежать от них, от их унылых созданий.
В том, мой друг, что в человеке столько духовных задатков, которые в жизни не могут развиваться, которые указуют на лучшее будущее, на гармоническое существование, — в этом мы с тобой согласны, но и от другой моей фантазии я тоже не могу отказаться, хотя ты и не раз уже объявлял меня мечтателем. Мы ощущаем в себе также и смутное предчувствие телесных задатков, от развития которых мы в этой жизни должны отказаться: так, я уверен, обстоит дело с полетом. Как и прежде уже облака манили меня уйти с ними в чужие страны, когда они высоко проплывали над моей головой, так и теперь я часто нахожусь в опасности, что они меня возьмут с собой, проходя мимо меня, когда я стою на верхушке скалы. Какую я ощущаю в себе жажду броситься в бесконечное воздушное пространство, парить над страшными пропастями и снижаться на неприступную скалу. С каким вожделением я все глубже и глубже вдыхаю, когда орел в темной, синей глубине подо мною парят над скалами и лесами, когда он в обществе самки в нежном согласии чертит большие круги вокруг той вершины, которой он доверил свое гнездо и своих птенцов. Неужто я обречен всего лишь всползать на высоты, лепиться к высочайшей скале, как к самой плоской низменности, и, с трудом достигнув своей цели, боязливо цепляться, содрогаясь перед возвращением и трепеща перед паденьем?
С какими все-таки странными особенностями рождаемся мы на свет! Какое неопределенное стремление действует в нас! Как своеобразно противоборство воображения и телесных настроений! Странности моей ранней молодости возникают вновь. Когда я иду по длинной дороге куда глаза глядят и размахиваю рукой, я иногда вдруг хватаю что-то, как будто дротик, я мечу его — не знаю в кого, не знаю во что; а потом вдруг навстречу мне летит стрела и пронзает мне сердце; я ударяю рукой в грудь и ощущаю неизъяснимую сладость, и вскоре — я снова в своем естественном состоянии. Откуда это явление? Что означает оно и почему оно повторяется всегда с совершенно теми же образами, теми же телодвижениями, теми же ощущениями?
Опять говорят мне, что люди, которые видели меня в пути, очень мало мною довольны. Охотно этому верю, ибо никто из них ничем и не содействовал моему довольству. Откуда я знаю, в чем тут дело! Почему общество меня гнетет, почему мне неловко от вежливости, почему то, что они мне говорят, меня не интересует, а то, что они мне показывают, мне либо безразлично, либо действует на меня совершенно иначе. Стоит мне увидеть нарисованный или написанный ландшафт, как во мне возникает беспокойство, которое не выразимо. Пальцы ног начинают вздрагивать в башмаке, как бы стремясь схватить землю, пальцы рук судорожно шевелятся, я кусаю губы и — приятно то или нет стараюсь бежать от общества, я бросаюсь на самое неудобное сиденье, но лицом к лицу перед великолепной природой, я пытаюсь схватить ее глазами, пронзить ее и, лицезрея ее, заполняю каракулями листочек, который ничего не изображает и все же остается для меня бесконечно ценным, потому что напоминает мне о счастливом миге, о его блаженстве, добытом этими неумелыми упражнениями. Что же это такое, это своеобразное стремление от искусства к природе и обратно — от природы к искусству? Если это указует на художника, почему мне не хватает упорства? Если же это меня зовет к наслаждению, почему я не могу его ухватить? Нам как-то на днях прислали корзину с плодами; я был восхищен, как небесным виденьем: такое богатство, такая полнота, такое многообразие и вместе родственность! Я не мог себя заставить сорвать ягоду, надломить персик или фигу. Конечно, такое наслаждение глаза и внутреннего чувства выше, достойнее человека, оно, быть может, — цель природы, в то время как алчущие и жаждущие люди мнят, что природа расточает себя в чудесах ради их неба. Фердинанд вошел и застал меня за моими размышлениями, он со мною согласился и сказал затем, улыбаясь и глубоко вздохнув: «Да, мы не достойны разрушать эти чудесные произведения природы, поистине — это было бы жаль! Позволь мне послать их моей возлюбленной». Как приятно мне было, когда уносили корзину! Как любил я Фердинанда! Как благодарен я был ему за то чувство, которое он возбудил во мне, за те возможности, которые он открыл передо мной! Да, мы должны знать прекрасное, мы должны с восхищением его созерцать и стараться возвыситься до него, до его природы; и, чтобы достигнуть этого, мы должны оставаться бескорыстными, мы не должны присваивать себе его, — нет, лучше делиться им, приносить его в жертву тем, кто нам мил и дорог.