Мы приехали в Петроград поздней осенью знаменитого 1917 года. В те дни происходили великие исторические события.
Но бабушка этого не знала. Мы с Настенькой не знали тоже. Мы приехали, потому что у нас с Настенькой умерла мама и бабушка Василиса решила отвезти нас к тёте Юле. Сначала мы написали тёте Юле письмо, а потом подумали, подумали и отправились сами.
Поезд, на котором мы приехали, вошёл под огромный стеклянный купол Николаевского вокзала и остановился у деревянной платформы. Среди обычной сутолоки никто на нас не обращал внимания.
Бабушка была в плюшевом длинном пальто, которое до этой поездки надевала только по праздникам. Настеньку поверх пальто бабушка укутала тёплым платком, так туго стянув его на спине, что моя сестрёнка не могла повернуть головы и только пыхтела. Из-под пальто выглядывали голубенькие штанишки с кружевами. Увы, они были не очень-то подходящими для холодного осеннего утра.
— Стойте тут, — говорит бабушка, когда мы выбираемся на платформу. — Ты, Настенька, держи Гришутку за рукав, а то потеряешься.
Она снова спешит в вагон и сначала выносит оттуда большой узел, а потом уходит опять и выволакивает сильно потёртый кожаный чемодан.
Он очень тяжёлый. Поднять его у нас не хватает сил. В нём уложена мамина машина для вязания чулок — мотовило, которое складывается как зонтик, и несколько мотков шерсти, с которой, говорит бабушка, всегда можно иметь «кусок хлеба».
— Вот и приехали! Помоги нам, царица небесная, троеручица! — Бабушка крестится и оглядывается. Она, наверное, ищет тётю Юлю.
Я тоже смотрю, не идёт ли к нам тётя Юля. Только я плохо помню, какая она. Я видел её всего один раз в начале войны.
Тогда я был маленький, как теперь Настенька. Я помню, что тётя Юля ходила с мамой в лес за брусникой. Их застал дождь, и они вернулись совсем мокрые. Тётя Юля смеялась, а потом влезла на перила, болтала босыми ногами и пела: «Вот вспыхнуло утро…», и она совсем не похожа была на тётю, а на мальчишку.
Потом, когда тётя Юля уже уехала, маме принесли газету с длинным списком убитых, и в этом списке было подчёркнуто карандашом имя моего отца: Иван Петрович Бугров — младший офицер. Мама долго сидела у окна и глядела на дорогу. Но там ничего не было, только запылённые лопухи в канаве…
По платформе снуют разные люди. Солдат-инвалид идёт, стуча деревяшкой. Женщина в городской жакетке тащит на спине мешок с картофелем. Маленький господин в шляпе торопливо семенит, всё время оглядываясь, будто боясь погони. Красивая сестра милосердия в белом платке с красным крестом на лбу сопровождает молодого, очень бледного офицера: шинель накинута на плечи и из-под неё виднеется перевязанная бинтом рука на чёрной повязке.
Настенька таращит на всех раскосые глаза и жадно втягивает носом холодный воздух. Вдруг она дёргает меня за башлык:
— Гринька, гляди!
У вагона стоит мальчишка, нестриженый, большеротый, на голове у него поношенная солдатская фуражка; она велика ему и держится только на оттопыренных ушах, сизых от холода. Заметив, что на него смотрят, мальчишка корчит рожу и отворачивается.
— Видно, уж тётя Юля не придёт, — вздыхает бабушка. — Пойдемте. Господи благослови…
Вслед за другими мы пробираемся к выходу. Двигаемся очень медленно, так как всё время приходится останавливаться: Настенька остаётся около узла и ждёт, пока мы с бабушкой вернёмся назад и подтащим тяжёлый саквояж.
Мальчишка идёт за нами поодаль, должно быть, он хочет что-то сказать. Наконец он приближается к бабушке и, глядя вниз, бурчит с неожиданной застенчивостью:
— Давайте помогу. Я — недорого.
— Иди, иди, любезный!
Бабушка подозрительно подтягивает к себе узел и ощупывает сумку с калитками:[1] целы ли?
— «Любезный»! — передразнивает мальчишка и, опять скорчив рожу, исчезает в толпе.
На площади перед вокзалом, звеня и наседая друг на друга, катятся трамваи. Чугунный дядя сидит на чугунном коне.
— Это кто?
— Царь, самодержец российский.
— Которого прогнали?
— Нет, другой.
Подъехал извозчик. Он, видимо, принимает бабушку за важную даму: соскочил с козел, схватил саквояж. Мигом, говорит, доставлю, куда только угодно.
— Дорого ли возьмёшь до Петроградской стороны? — строго спрашивает бабушка.
— Садитесь, чего там, столкуемся. — Извозчик кидает наш узел в пролётку.
— Гляди, я лишнего не дам. Я и сама цены знаю, жила тут до замужества в господском доме.
— И-и-и, вспомнила! — смеётся извозчик.
Пролётка долго катится мимо больших каменных домов, кажущихся одним сплошным зданием.
Здесь всё не так, как у нас в Перевозе. Не видно ни леса, ни огородов, ни пашни, ни галок, сидящих на изгородях; нет травы, вместо земли булыжник. И всюду люди. Их не меньше, чем на вокзале. Даже больше. И все они куда-то спешат.
Мы с Настенькой никогда ещё не были в таком большом городе. Мы жили в Перевозе в школьном доме на пригорке рядом со старой маленькой церковью. Мама была учительницей, а бабушка Василиса убирала после занятий единственный класс, мыла некрашеный сучковатый пол, коридор и крыльцо, а зимой и осенью топила печь, белённую известью. У чугунной вьюшки, которой закрывают трубу, отломан край, и бабушка на ночь затыкала отверстие тряпкой, чтобы не уходило тепло. Печь одной стороной вдаётся в класс, а другой — в комнату, в которой мы жили и где стоит комод, покрытый вязаной салфеткой, мамина кровать, этажерка с книгами.