Альфонс Доде
Паром
Перевод А. Зельдович
До войны здесь был красивый висячий мост на двух быках из белого камня и с просмоленными канатами; они уходили вдаль к просторам Сены, создавая впечатление воздушности, придающей такую красоту аэростатам и морским судам. Под высокими средними арками дважды в день проходили в клубах дыма караваны шаланд и баржей, и буксирам даже не приходилось опускать свои трубы; на берегу же у моста находили прибежище вальки, мостки для прачек и привязанные к кольцам рыбачьи лодки. Аллея тополей, тянувшаяся через поля, точно громадный зеленый занавес, колеблемый легким ветерком с реки, вела к мосту. Прелестный был вид...
В этом году все изменилось. Тополя хоть и стоят на прежнем месте, но ведут в пустоту. Моста больше нет. Оба его быка взорваны, и лишь груды разбросанных камней напоминают об их недавнем существовании. Беленькая будка, где взималась плата за проезд, наполовину снесена взрывом и напоминает свежую руину -- не то баррикаду, не то разбираемое на слом строение. Канаты и проволока печально мокнут в реке; осевший в песок настил моста выдается из воды наподобие затонувшего судна и торчащий из него красный флаг предупреждает проходящие баржи об опасности; и все, что несет с собой Сена, - скошенная трава, обломанные ветки, заплесневелые доски, застревая здесь, образует омуты и водовороты. В этом пейзаже чувствуется какой-то провал, в нем словно зияет дыра, наводящая на мысль о бедствии. А даль кажется еще печальнее, ибо аллея, которая вела к мосту, сильно поредела. Все эти тополя, раньше такие красивые и густые, а теперь до самых вершин объеденные гусеницами, - деревья ведь тоже подвергаются вражеским нашествиям, - простирают свои голые, обглоданные ветви, и над широкой дорогой, теперь пустынной и ненужной, лениво летают большие белые бабочки.
В ожидании, пока отстроят мост, поблизости соорудили паром -- нечто вроде огромного плота. На нем устанавливают запряженные телеги, рабочих лошадей с плугами и коров, которые при виде колеблющейся воды таращат свои безмятежные глаза. Скот и упряжки занимают середину, а по краям размещаются пассажиры -- крестьяне, дети, едущие в городскую школу, парижане, живущие на даче. Дамские вуали и ленты развеваются рядом с конскими поводьями. Картина напоминает плот, на котором спаслись потерпевшие кораблекрушение. Паром медленно плывет по реке. От долгой переправы Сена кажется еще шире, чем обычно, и за развалинами рухнувшего моста, между обоими берегами, как будто чуждыми друг другу, горизонт расширяется с какой-то скорбной торжественностью.
В то утро мне понадобилось очень рано переправиться через реку. Будка перевозчика -- снятый с колес старый железнодорожный вагон, врытый в серый песок, - вся окутанная туманом, была еще закрыта. Изнутри доносился детский кашель.
- Эй, Эжен!
- Иду, иду! -- донесся голос перевозчика, который, еле волоча ноги, шел мне навстречу. Это был рослый, сравнительно еще молодой моряк; в последнюю войну он служил артиллеристом и вернулся, получив ревматизм и осколок снаряда в ногу.
Увидев меня, он улыбнулся:
- Уж тесно-то нам сегодня не будет, сударь...
И действительно, кроме меня на пароме никого не было.
Но пока перевозчик отвязывал канат, подошли еще люди. Первой подоспела толстая ясноглазая фермерша, которая ехала в Корбейль с двумя большими надетыми на руку корзинами, выпрямлявшими ее дородную фигуру и придававшими твердость и уверенность ее походке. За нею на утоптанной дорожке показались и другие пассажиры, еле различимые в тумане, но голоса их явственно доносились до нас. Среди них выделялся женский голос, робкий и слезливый:
- Ох, господин Шашиньо, прошу вас, не обижайте вы нас... Вы же видите, что он теперь работает... Подождите с долгом... Он только об этом вас и просит...
- Я и так довольно ждал... И больше не намерен, - послышался злой голос беззубого старика. -- Теперь дело за судебным приставом... Пусть разбирается, как знает... Эй, Эжен!
- Это старый прохвост Шашиньо, - вполголоса сказал мне паромщик. -Ладно! Ладно!
И я увидел на берегу высокого старика, принарядившегося в сюртук из грубого сукна и новехонький цилиндр с очень высокой тульей. Этот крестьянин с опаленным солнцем, обветренным лицом и обезображенными мотыгой руками казался от своего городского платья еще более черным и загоревшим. Упрямый лоб, длинный крючковатый, как у индейца, нос, поджатый рот, окруженный ехидными морщинками, придавали ему жестокое выражение, вполне соответствовавшее звучанию его имени.
- Ну, Эжен, поехали! -- прыгнув на паром, скомандовал старик дрожащим от гнева голосом. Пока перевозчик возился с канатом, к нему подошла фермерша.
- Вы это на кого сердитесь, дядюшка Шашиньо?
- Это ты, Бланш? И не говори!.. Я зол... И все из-за этих бродяг Мазилье... -- И он кулаком указал на тщедушную фигурку, которая плача плелась по протоптанной дорожке.
- Чем они перед вами провинились?
- Чем провинились? А тем, что вот уже целый год не платят ни за квартиру, ни за вино... И никак не вытянуть из них ни одного су... И сейчас я еду к судебному приставу: пусть вышвырнет этих бродяг на улицу!