Время не идет — бежит. Хотя каждодневно жизнь вроде бы течет по-прежнему. И вдруг... — всё не так. А покопаешься... И это было. А то и копаться не надо.
Как всегда, в воскресенье утром общий завтрак. Вся семья, все три составных части ее, два первоисточника и наше производное, собрались за столом. Это как бы символ семейного содружества. Я не тороплюсь в больницу — даже если хочу взглянуть на свою вчерашнюю работу, это можно и попозже. Гаврик не бежит в школу — или там на какую-нибудь олимпиаду, курсы или гульбу, днем в выходной всё же неминуемую. Лена не торопится на работу и ни на рынок, ни в магазин, это на ходу делается, идучи домой или в обеденные перерывы.
Вообще-то нынче во второй половине дня магазины уже пусты. Но, надеемся, это временно. Мы привыкли, что когда плохо, это временно. Нам ведь всегда говорили, что плохое — это временно. И так уже семьдесят лет говорят. Ничего, всё равно выкрутимся — и мы и страна. И впрямь ведь перерывы бывают — иначе давно бы все повымерли. А сегодня тем более обойдемся. Яйца Лена вчера купила, и с хлебом пока не на нуле. Значит, сегодня мы короли: на завтрак чай, яйца, хлеб и масло.
Семья в сборе — простор многословным дискуссиям о жизни, обсуждениям еды, погоды, планов... Много пустоты, но всегда весьма животрепещущей, всегда злободневно. На злобу дня. Странное выражение. Почему, если сегодня это важно, так, стало быть, злоба? Вот, можно и на сию тему посудачить. А — “посудачить”? Это что? При чем тут судак?.. Или судки?..
Так и развлекались мы на разные темы, завтракая чем Бог послал.
Я не люблю трапезовать на кухне. Я всегда говорил Лене, когда она норовила в меня что-либо наскоро впихнуть, не отрываясь от плиты: “Опять хочешь с челядью меня кормить”. Смешно нам было.
Правящая идея научить кухарку управлять государством косвенно оборотилась в советскую традицию принимать гостей в кухарочьем месте. В результате в каком-то смысле кухня облагородилась. Рауты, суаре, парти — посиделки близ плиты, паров вечно кипящего чайника, скворчащих сковородок, они позволяют хозяевам не отвлекаться, приготавливая чай, кофе или закуску, от политических споров, национальных проблем, обсуждения властных или просто мелькающих последнее время персон, от разговоров о литературе, искусстве, что, конечно, реже, чем осуждение изысков существующего режима. Кухня стала героем книг, экранов, сцены. И что любопытно: кухни становились всё меньше и меньше (и по размерам, и по наполнению), а разговоры кухонные (не по смыслу, но по месту) — всё более энергичными и долгими. Как бы плиты ни чадили, кастрюли, чайники ни парили, сковородки ни шипели и брызгались, мы не могли отказать себе в этих посиделках при закусках на скорую руку, при близстоящих бутылках, рюмках и стаканах с вином, водкой, чаем или кофе, ибо события в общем доме тоже чадили, парили, скворчали, шипели и брызгались. Эти кухонные сквозьнощные поддаточные дискуссии были и защитой, и обоснованием собственного алиби, и покаянием, и воспитанием...
Все-таки всех нас грела мысль, будто мы и есть те кухарки, которые приспосабливаются управлять государством. И общество всё больше перемещалось на кухню, будто и вправду готовясь к кухарочному управлению страной. Создавалась новая поросль кухонных ораторов и политиков, которые всё же были на порядок выше выдвиженцев от сохи и станка.
Ну, а сегодня? Сегодня кухонные политики еще грамотнее и образованнее, да и вышли они на арену дозволено и открыто, но вот тенденции к смещению общества в гостиные пока не обозначилось. Кризис жилья, отчасти и еды сохраняется — кухня же продолжает оставаться центром мышления.
Но в те дни, о которых рассказ, нас всё больше тянуло все-таки в комнату, где стоял телевизор. Интерес к быстро меняющимся событиям, новые люди в политике, так называемая гласность — всё это приковывало нас к, казалось бы, навечно опостылевшему ящику и газетам. Узнавать постепенно становилось важнее и интереснее, чем говорить самому...
Я уже сидел в комнате за столом, краем глаза поглядывая на картинки в телевизоре с заглушённым звуком — в ожидании исчезновения из эфира то ли клипа, то ли спортивной передачи, а то и кино. Другим краем глаза я глядел в недавно приобретенную книгу об Иване Грозном. Я всегда считал его основателем — или предтечей — большевистского образа существования на нашей земле. Лена гремела чем-то на кухне, создавая нечто, долженствовавшее сегодня укреплять семью. Гаврик плескался в ванной — то ли, действительно, мылся, то ли устраивал шумовую имитацию, чтоб мы не привязывались с глупыми гигиеническими догмами о пользе ежеутреннего душа.
Меня не печалило это временное одиночество — я всё больше погружался в житие и бытие при четвертом Иване нашей истории, припоминая попутно и собственное когда-то пережитое.
Но одиночество скоро кончилось:
— Борь, порежь хлеб.
— Сейчас.
Будто так легко оторваться от опричников.
— Гаврик! Иди сюда. Слышишь? Оказывается Генрих VIII английский считал, что министра можно отставить, лишь казнив его.
— Ну и что?
— Что “ну и что”? Ты пойми — Генрих этот чуть раньше Грозного был. И то же мышление. Но он у них последний такой. А у нас, в принципе, до сих пор так. Ну, если не казнить, так вечная опала, небытие в общественной жизни.