И ублажил я мертвых,
которые давно уже умерли,
более живых, которые живут доселе;
а блаженнее их обоих тот,
кто еще не существовал…
Екклесиаст 4, 2–3
1
Настроение — тончайшая материя с неограниченно развитым свойством исчезать, исчезать в подходящий и неподходящий момент, всегда и всюду, по случаю и просто так. Оно зыбко, ненадежно и слоисто, как облачное покрывало над этой осенью, посреди коей я безуспешно пытаюсь втиснуться в истекающие сроки.
Истекающие сроки — очаровательный канцеляризм с ностальгическим привкусом неких истекающих соком, но все еще несвоевременных истин, и кроме того — осипший голос Сергея Степановича в трубке:…ежели готово, чего тянуть?.. сдвинем на год, как пить дать, сдвинем…
И я прямо-таки физически ощущаю, как объективные силы плана редподготовки мягкими Сережиными лапками двигают мою пухлую, точнее опухшую от трехлетнего сна рукопись вдоль по клеточкам какого-то вечного табель-календаря.
Кой дьявол дернул меня принять заказ на биографию Струйского?
Нет, вру. Не принять заказ, а организовать его — есть такая современная суперметафора «организовать».
Не все биографы становятся Цвейгами, не всем дано увидеть вслед за Тыняновым прыгающую походку людей 20-х годов и сразу появившиеся лица удивительной немоты. Я биограф-собака, — та самая, которая все видит и понимает, которой кажется, что она…
Есть рукопись, но нет Струйского, вот в чем беда — героя-то нет! Есть идеальная осень — просто болдинский концентрат необходимого одиночества и обилия материалов. Но главного нет — не оживает.
Пойду заварю чай, последнюю пачку «Цейлонского» из обширных Верочкиных запасов.
Все конечно — и чай, и одиночество в обезлюдевшем дачном поселке, и почти безразмерное терпение Сергея Степановича.
Самое большее через неделю он явится сюда вместе с Верочкой — на ее вздохи и взгляды он рассчитывает тверже, чем на собственные логические доводы, — и мне нечем будет их угостить.
Впрочем, не о том беспокоюсь — Вера непременно чего-нибудь прихватит, и еще:…Господи, ну не надоело тебе… раз в пять лет паршивую книжку… люди нервничают, а ты?
И Сережа:…это очень неплохо, поверь мне… потом додумаешь — все мы так… второе издание… давай рассуждать реально…
Реально — что это? Реален этот чай, он превосходно заварился. Сашка пошел в десятый класс, и я не могу купить ему приличные штроксы — это более чем реально. Верочка, семейный паровоз на полутора ставках, племянник Костя, юный виршетворец, путающий Данте с Дантесом, — реальность.
А Струйский между «Голосом» и «Письмом сыну» — кто? Абстракция?
Лица, пронзительно четкие и расплывающиеся, заполняют полотно памяти. Весь секрет не в том, кто на первом, а кто на втором плане. Главное — их сочетание. Оно не обнадеживает (забавный ряд: обнадеживать, обверивать, облюбливать; например, я давно уже не обвериваю свою жену…).
Надо выбраться из четырех стен. Возьму куртку и поброжу, потопчу листву.
2
Вот что интересно — третий день над моим домом висит летающая тарелка, нечто в высшей степени небесное и мерцающее.
Еще интересней — меня это не волнует.
Я знаю, что всех этих серебристых дискообразных творений внеземной цивилизации с голубыми или зелеными человечками на борту попросту не существует. В них безгранично веруют мальчишки и гуманитарии, но не я, застрявший где-то посреди.
Разумеется, НЛО — неопознанные летающие объекты — вполне реальны, ими даже занимается особая наука — уфология. Но это плоды нашего обращения с атмосферой, что-то вроде относительно устойчивых светящихся загрязнений ложек дегтя в медово-комфортабельном царствии homo sapiens. Короче, фантомы.
Я не удивлюсь, если к началу нового века, а оно совсем уже не за горами, сведения об НЛО будут запросто публиковаться среди прогнозов погоды.
Висит и висит, бог с ней.
Чего ей от меня нужно?
Благо, зависла бы над домиком физика или астронома. Здесь же она бесполезно тратит время.
Листва под ногами, набухшая до вязкости, рисунки на коре — чуть не вырвалось «причудливые узоры» — это меня интересует, в этом едва ли не единственный мой шанс на настроение, на то, что сквозь бухгалтерский щелк дат и событий приведет к подлинности исходного толчка, к странному тяжелострочию «Голоса».
Может быть, я сумею заглянуть в ту осень, осень-испарину на морщинистом подглазьи губернского городишки близ черты оседлости, в ту осень, где по колдобистому межзаборному пространству бредет черноглазый анархист — по сути, — а вообще солидный чиновник господин Струйский, исполняющий обязанности латиниста в местной гимназии и по совместительству, как сказали бы сейчас, играющий роль пророка в узком кругу местного литературного света, то есть лица, пожалуй, и несуществующего, ибо какие там пророки вдали от столиц, на крайний случай хотя бы и своих, российских.
Свет, полусвет, полутени… Вот чем хороша осень — ясно видятся полутени, исчезающие в иные времена года, до поры вязких ковров прячущиеся где-то вне зримого мира.
Тяжелое время, слипшееся, спрессованное, давящее и скользкое, обозначаемое химическим словечком реакция. Вот только что, едва ли не мгновение назад, свобода была тут, рядом, хоть рукой дотронься. Дотронулись, обожглись. Реакция. Слипшееся время, по которому бредет знаток мертвых языков Борис Иннокентьевич Струйский. Ночь, непременно ночь, и порыв ветра, вскинувший листья среди случайных, чудом не выметенных этим порывом осенних звезд.