Недавно со мной приключилась беда, и размышления о ее причинах привели меня в далекую юность, когда я не мог даже представить, что переживу свое двадцатипятилетие: так я торопился. Теперь мне тридцать восемь, и прожитое спешит расквитаться со мной, так что приходится держать оборону.
Когда-то, в позапрошлой жизни, я снимал угол на даче у своего студенческого приятеля, в генеральском поселке близ одного из аэропортов Москвы. Мой однокурсник Паша и его жена Ниночка целыми днями не вылезали из постели и вели ночной образ жизни. Пересекались мы на веранде лишь на рассвете, когда я умывался и варил кофе, а они допивали бутылку вина. После, чтобы не чуять их яростную возню за стенкой, я выходил с кружкой в сад послушать птичью перекличку и проверял, не появились ли за ночь белые грибы под тремя березами. По вечерам мои заспанные соседи завтракали шампанским и консервированными крабами – остатками свадебного пиршества, пайка из «Гименея», и Павел жаловался, что осенью, после медового времени, его ждет пересдача по матфизике.
Я жил в баньке, спал на полоке, а работал или читал в сенях за разломанным старинным секретером. Компанию мне составлял мышонок, которого я звал Васей и подкармливал плавленым сырком. В баньке и днем и ночью что-то шуршало под крышей, сами собой поскрипывали половицы, и иногда дятел, вцепившийся в трухлявый подоконник, пугал оглушительной дробью.
Молодожены жили в старом доме, вторую половину которого занимала Павлушина бабушка, генеральская вдова – глухая, но деятельная старушка: в свои восемьдесят она таскала воду из колодца и занималась огородом. Ее дочь приезжала на электричке по субботам, носила очки в позолоченной оправе, того типа, который теперь можно было встретить только в фильмах о советских инженерах шестидесятых годов. За постой я расплачивался только с ней; в свой приезд она неизменно устраивала матери скандал, и ее вопли – «Сволочь! Сволочь!» – будили Ниночку, которая приходила ко мне через сад в халатике с припухшими веками и влажными алыми губами – переждать топот и гам свекрови.
Сдав сессию, я предавался празднеству лета: дни напролет бродил по лесам и полям, собирал грибы, составлял из васильков и ромашек букеты, сушил цикорий, зверобой, удил голавлей или валялся на лугу под посадочным коридором, следя за тем, как над горизонтом появляется и растет чуть дымящаяся галочка, чтобы через некоторое время проплыть надо мной огромной серебряной тушей с пошевеливающимися закрылками и плюсной уже выпущенных шасси.
Поздней осенью я должен был улететь за океан, где меня ждал мой научный руководитель, обосновавшийся в одном из университетов Новой Англии. Время перед отъездом похоже на время перед смертью и при условии успешно завершенных дел и выполненных обязательств обладает магией печально-покойного очарования. Я был полон им, но смотрел на взлетающие или садящиеся самолеты с влечением к будущему, словно веря в «загробную» – после отъезда – жизнь, подлинную, наполненную важными встречами, насыщенную новым смыслом и свободную от страданий…
Однажды, возвращаясь в поселок, я случайно забрел на тропку, обрывавшуюся над оврагом. Я двинулся дальше, погрузился в дебри борщевика и крапивы, но скоро увидал невысокую потайную калитку, открывшую лаз в высоченном заборе. Солнце уже закатывалось, и на пыльных стеклах длинной оранжереи пылали его потоки. Я заглянул внутрь и был одурманен духотой и каким-то мучительным цветочным запахом… У входа в оранжерею стояли грабли, лопата, и посыпанная свежим – искрящимся, еще не стертым песком дорожка уводила куда-то между полопавшимися от древности липами. Я оглянулся и, заглядываясь вверх на наполненные низким солнцем кроны, двинулся по ней в полной тишине: птицы еще не начали свою ночную любовную перекличку. Справа открылась гладь заросшего пруда, блестевшая меж стволов елей. Я спустился к воде и потянул стебель едва распустившейся кубышки. Оторвать его не удалось, и несколько теплых капель остались на моем запястье. Я поискал глазами желтые ирисы, рассчитывая принести их в жертву Ниночке. На том берегу виднелся полузатопленный остов лодки. Длинные тени перемежали рассеянный свет, текший над прудом и меж стволами деревьев; воздух насыщался предвечерней прохладой, и я поспешил вернуться на аллею, которая привела к показавшемуся на взгорье дому. Он был обнесен высокой просторной террасой, от крыльца к берегу сбегали мостки. Над кровлей раскинулась сосна с раздвоенным стволом, над проплешиной в траве с ветки свисали качели. Перед порогом летней кухни, застекленной цветными стеклами, криво стоял медный самовар, и начищенный его бок был объят заходящим солнцем. Я увидал в траве мыльницу с горсткой мокрой соды, хранившей отпечатки чьих-то пальцев… И на мгновение застыл, захваченный воспоминанием, как в детстве каждый год в День Победы натирал пряжку на солдатском ремне деда, с которым он вернулся, контуженный и без руки, из-под Майкопа.
Скрываясь за зарослями жимолости, я поглядывал на распахнутые окна с колышущимися призраками тюля, с темневшей в глубине старинной мебелью, книжными шкафами, на шар аквариума, стоявший на подоконнике второго этажа, где огромно полоскался хвост золотой рыбки. Я только-только обошел дом и вышел на продолжение аллеи, которая вела теперь к главным воротам, как вдруг услышал над ухом хриплый шепот: «Тпру, Савраска!»