Мне довелось обзавестись компрометирующим тезкой, абсолютным, от имени до фамилии, так ни разу и не увиденным мной во плоти, но чью вульгарную личность я сумел обнаружить по случайным вторжениям на территорию моей жизни. Путаница началась в Праге, где я жил в середине двадцатых. Там меня настигло письмо из маленькой библиотеки, очевидно, состоявшей при какой-то белогвардейской организации, которая, подобно мне, перебралась из России. В раздраженных тонах от меня требовали безотлагательно вернуть экземпляр «Протоколов сионских мудрецов». Эта книга, некогда задумчиво одобренная царем, была фальшивкой, состряпанной по поручению тайной полиции полуграмотным мошенником, — в целях дальнейшего распространения погромов. Библиотекарь, подписавшийся «Синепузов» (фамилия, действующая на русское воображение так же, как Winterbottoms — «Зимнезадов» — на английское), утверждал, что я задерживаю этот, как он выразился, «популярный и ценный труд» больше года. Он ссылался на предыдущие требования, посланные мне в Белград, Берлин и Брюссель, столицы, через которые, судя по всему, пролегал маршрут моего двойника.
Я представил себе эдакого молодца белоэмигранта, изначально реакционного типа, чье образование было прервано революцией, успешно восполнявшего потери на традиционных путях. Очевидно, он был большим скитальцем, так же как и я, и это единственное, что нас роднило. Русская дама в Страсбурге интересовалась, не был ли моим братом человек, женившийся на ее племяннице в Льеже. Как-то весенним деньком в Ницце девушка с непроницаемым лицом и длинными серьгами в ушах зашла в гостиницу, навела обо мне справку, взглянула на меня, извинилась и вышла. В Париже я получил телеграмму, толчками заклинавшую: «NE VIENS PAS ALPHONSE DE RETOUR SOUPÇONNE SOIS PRUDENT JE T'ADORE ANGOISSÉE»,[1] и, признаюсь, испытал некоторое мрачное удовлетворение, представив себе моего легкомысленного двойника, врывающегося с букетом в руках к Альфонсу с его женой. Два года спустя, когда я читал лекции в Цюрихе, меня вдруг арестовали по обвинению в битье трех зеркал в ресторане — род триптиха, рисующего моего тезку пьяным (первое зеркало), очень пьяным (второе) и пьяным в стельку (третье). Наконец, в 1938 году французский консул грубо отказал проштамповать мой пожухший, цвета морской зелени, нансеновский паспорт по той будто бы причине, что я однажды уже въезжал в страну без визы. В толстом досье, которое пришлось все-таки извлечь, я подсмотрел краешек физиономии моего тезки. Он носил холеные усики и бобрик на голове, ублюдок.
Когда вскоре после этого я переехал в Соединенные Штаты и обосновался в Бостоне, мне казалось, что я стряхнул с себя мою нелепую тень. Но совсем недавно, в прошлом месяце, если быть точным, последовал телефонный звонок.
Сверкающим, как валторна, голосом дама представилась миссис Сибиллой Холл, близкой подругой миссис Шарп, посоветовавшей ей в письме связаться со мной. Я знал некую миссис Шарп и ни на минуту не усомнился, что как миссис Шарп, так и я можем оказаться не теми. Медноголосая миссис Холл сказала, что в пятницу вечером у нее на квартире состоится небольшой диспут: не приду ли я, поскольку из того, что ей обо мне известно, несомненно следует, что меня очень, очень заинтересует дискуссия. И хотя меня тошнит от диспутов любого рода, принять приглашение мне подсказала мысль, что, отказавшись от него, я разочарую миссис Шарп, симпатичную старушку с короткой стрижкой, в темно-бордовых брюках, которую я знавал на Кейп-Коде, где она делила коттедж с более молодой особой; обе дамы, посредственные левые художницы, имели независимый доход и излучали искреннее дружелюбие.
По досадной случайности, не имеющей ничего общего с предметом настоящего рассказа, я оказался намного позже, чем предполагал, перед многоквартирным домом миссис Холл. Обветшалый лифтер, странно похожий на Рихарда Вагнера, мрачно вознес меня на нужный этаж, и хмурая горничная миссис Холл, с длинными руками, висящими вдоль тела, подождала, пока я сниму пальто и галоши в прихожей. Главным декоративным персонажем была здесь определенного типа ваза с орнаментальным узором, какие изготовлялись в Китае, и, возможно, в незапамятные времена, — в данном случае высоченная штуковина нездоровой раскраски — из тех, что неизменно делают меня жутко несчастным.
Миновав кокетливую маленькую комнату, переполненную символами того, что авторы реклам называют изящной жизнью, я был приглашен — теоретически, поскольку горничная отпала, — в большую, самодовольную буржуазную гостиную, и тут мне пришло в голову, что это место такого сорта, где того и гляди тебя представят какому-нибудь старому дураку, отведавшему кремлевской икры, или стоеросовому советскому гражданину, и что милейшая миссис Шарп, по непонятной причине осуждавшая мое презрение к партийным делам, густопсовым большевикам и голосу их хозяина, решила, бедняжка, что такой эксперимент может благотворно повлиять на мой кощунственный ум.
От группы в десять-двенадцать человек отделилась хозяйка — долговязая, плоскогрудая женщина с губной помадой на выпирающих передних зубах. Она быстренько представила меня почетному гостю и всем присутствующим, и дискуссия, прерванная моим появлением, тут же возобновилась. Почетный гость отвечал на вопросы. То был хрупкого вида человек с лоснящимися темными волосами и сверкающим лбом, так ярко освещенный длинным стеблевидным торшером на уровне плеча, что можно было различить блестки перхоти на воротнике его смокинга и восхитититься белизной сложенных замком рук, одну из которых я нашел невероятно безвольной и влажной. Он был из тех мужчин, чей бесхарактерный подбородок, впалые щеки и несчастный кадык обнаруживают в считанные часы после бритья, как только прохудится робкий тальк, сложную систему кровоподтеков под рябью мышиной синевы. На пальце у него был перстень, и в какой-то странной связи я вспомнил смуглую русскую девицу в Нью-Йорке, настолько обеспокоенную возможностью, существовавшей только в ее воображении, быть принятой за «евреечку», что она имела обыкновение носить крестик на горле, хотя религиозности в ней было не больше, чем мозгов. Его английский был восхитительно гладким, но твердое