Этим утром Теодор В. Адорно поступил, как и положено коту: посреди пламенного выступления, как раз в тот момент, когда оно стало невыносимо жалобным и тягучим, а кот особенно сильно терся о мои брюки, он вдруг неподвижно застыл, не отрываясь глядя на некую точку в воздухе; мне показалось, там ничего не было, вплоть до самой стены, где висела клетка с толстым петухом по имени Эвре, никогда не вызывавшем у Теодора ни малейшего интереса. Любая английская дама сказала бы, что кот увидел утреннее привидение, разновидность классическую и наиболее часто встречающуюся, а то, что он выйдя из неподвижности, медленно повернул голову направо, туда, где была дверь, доказывало бы к тому же, что привидение только что удалилось, видимо смущенное таким неотступным вниманием.
Покажется странным, но у меня не было врожденного восприятия фантастического, как у некоторых других, кто позднее не стал писать фантастические рассказы. В детстве меня больше тянуло к волшебному, нежели к фантастическому (для того чтобы понять разницу между этими двумя терминами, которые употребляются как попало, надо с пользой для себя обратиться к Роже Кайюа[1]), я верил в сказки о добрых волшебниках и полагал, как и все прочие члены семьи, что объективная реальность каждое утро с точность предстает перед нами в строго определенных разделах газеты "Ла Пренса". Было очевидным, что каждый поезд должен тянуться за локомотивом, и это регулярно подтверждалось частыми поездками Банфьельда в Буэнос-Айрес, а потому, когда однажды утром я впервые увидел электричку, мне показалось, что у нее отобрали локомотив, и я принялся рыдать так безутешно, что, по словам тети Энрикеты, понадобилось чуть ли не триста граммов лимонного мороженого, чтобы я замолчал. (Еще одним проявлением моего гнусного реализма явилось обыкновение, во время прогулок с тетей, находить на улице монетки, а особенно, та изобретательность, с которой я воровал их дома, а потом ронял на тротуар, пока тетя разглядывала какую-нибудь витрину, чтобы тотчас эту монетку поднять и осуществить свое право на покупку леденцов.
Чувство фантастического было скорее свойственно моей тете, ибо она не только не считала необычными эти столь частые повторения, но всегда готова была и разделить радость от находки и попробовать карамельку.)
С другой стороны, я уже говорил о своем удивлении, когда один из моих сокурсников посчитал фантастической историю Вильгельма Шторитца, которую я прочитал, ни на секунду не усомнившись в ее подлинности. Я воспринимаю ее, как осуществление достаточно трудной задачи: перевернуть ситуацию, вместить фантастическое в реальное, реализовать его. Престиж книги облегчал мне задачу: как можно не верить Жюлю Верну? Говоря словами Насир Хосров, родившемся в Персии в XI веке, я чувствовал, что эта книга хребет имеет лишь один, а лиц при этом сотню, и нужно каким-то образом вытащить эти лица из сундука, ввести в мою жизнь, соединить их с маленькой лужайкой на холме, с тревожными снами в тени деревьев в часы сиесты. Мне кажется, в детстве я никогда не видел и непосредственно не ощущал ничего фантастического; слова, фразы, сюжеты, библиотеки, вся внешняя жизнь выхолащивала его, и меня это устраивало, я сам сделал этот выбор. Меня возмутило, что мой друг не принял случай с Вильгельмом Шторитцем; если кто-то написал о человеке-невидимке, разве этого недостаточно, чтобы существование такового стало неопровержимо возможным? В конце концов, в тот день, когда я написал свой первый фантастический рассказ, я сделал не что иное, как лично принял участие в бесконечно повторяющемся действии; один Жюль заменил другого, с ощутимой потерей для обоих.
Этот мир, каков он есть.
В одном из своих озарений Рембо показывает юношу, еще подверженного "искушению Антония", жертву "отроческого высокомерия, одиночества и страха". Эту зависимость можно преодолеть, только если изменить мир. "Ты возьмешься за эту работу", - говорит Рембо ему и самому себе. "Ты главная ось, вокруг которой оборачивается все, необходимое для гармонии и созидания". Настоящая алхимия заключена в следующей формуле: "Память и чувства - вот что питает твой творческий импульс. Каким же будет мир, когда ты все преодолеешь, во что он превратиться? В любом случае, он не будет иметь ничего общего с тем, который мы видим сейчас"[2].
Если мир будет абсолютно не похож на тот, который мы видим сейчас, стало быть, творческий импульс, о котором говорит поэт, преобразит прагматические функции памяти и чувств; овладение "Ars combinatoria", т.е. искусством соединять, понимание глубинных связей, ощущение, что оборотная сторона вещей опровергает, варьирует, уничтожает их явную сторону - все это естественные особенности всякого, кто живет ожиданием неожиданного. Крайняя упрощенность понимания фантастического уводит еще дальше: мы как бы уже получили то, что еще не настало, оставили открытой дверь, а гость придет только послезавтра или приходил вчера. Порядок вещей не имеет границ и никогда не стремится к завершению, потому что не может иметь ни начала ни конца система произвольно возникающих координат.