Доклад, прочитанный на 2-м Религиозно-философском собрании в С.-Петербурге в ответ на прения, возбужденные докладом В. А. Тернавцева: «Русская церковь перед великою задачею»
[1].
Споры наши, имея темою расхождения церкви и общества, спустились в очень невысокую сферу: взаимных, хоть и не прямых упреков. При этом мы, интеллигенция, имели поучительный пример со стороны представителей духовенства: от него мы не слышали еще ни одного укора, тогда как сами высказали несколько. Ход дебатов невольно приобрел публицистическую окраску. «Исправитесь»! «Мы постараемся — поверить, а они пусть начнут делать: и все кончится благополучно». Между тем стоит так поставить вопрос: да отчего же тысячу лет духовенство не делало, и опять же тысячу лет интеллигенция была или скептична, или еретична, — чтобы рассеять наши публицистические надежды и заставить спуститься ниже, глубже. На наш тревожный вопрос: «Отчего мы разошлись?» — в поверхностном слое публицистики вовсе нет никакого ответа или есть ответы пустые. Подобно тому как некоторые запутанные вопросы арифметики, например о непрерывных дробях, находят решение свое только в высшем алгебраическом анализе, так и тема, конечно публицистическая, о расхождении интеллигенции и церкви, имеет решение не в собственной своей сфере, а в религиозной или, точнее, в философско-религиозной.
Присмотримся к духовенству, вдумаемся, оценим. Не есть ли это личный и живой, ходячий фетишизм? Говоря это, я не укоряю, а определяю. Ибо очевидно, каждое духовное лицо, принимая сан, вступает в ячейку, не им приготовленную, и в которой он не может пошевелиться. Итак, укорам здесь нет места. В ризах священник, в эпитрахили, и он же просто в рясе — как бы различное бытие. Он в ризе — как бы икона в окладе; без ризы — живопись без отнесения к ней молитвы. От царя до нищего перед священником в эпитрахили мы все безмолвны, безропотны, покорны. Нельзя не заметить на литургии, что мы молимся святому месту (храма), святой службе, но немножечко молимся и священникам. Самое слово «священник» близко к «святой человек». Почему-то одеяния их, именно ризы, получили тот же металлический, золотистый или серебристый отлив, так и оклады на образах: тенденция, невольная и бессознательная, к слиянию — очевидна. Усопший архиерей часто переходит на образ (святители Николай, Филипп, Алексей, Петр, Иона); и, конечно, жизнь всего духовенства тянется сюда, все они узкою тропою, тесным путем идут как бы на алтарную стену. Не доходят, падают, но это — все равно: важна верхняя площадка, на которой стоят избранные. В попечении об этом «узком пути Марии» духовенство и забыло мир, широкие пути Марфы, забот, трудов, реальной помощи реальному миру. Священники и особенно черное духовенство, суть поклоняемые dii minimi[2], нижний ярус христианского Олимпа; да это ясно и выражено в словах: «земные ангелы, небесные человеки». Откуда так все сложилось? Пошло все от таинства священства. Уже в первые апостольские времена священники «рукополагаются» (Деяния. IV, 23: «рукоположив пресвитеры в каждой церкви»). Какое это имело значение? И Авраам, посылая слугу отыскать жену Исааку, и Иаков, благословляя детей, — «возлагают руки им на голову». Это — знак отечества рукополагающего; знак учительства; жест заботы, повеления, поручения. Но посланный, получивший поручение, или учитель — еще не суть «священники». Развилось понятие об особой «благодати священства». И вот тут, мне кажется, произошло в истории одно странное и мучительное обстоятельство.
Когда древний закон был разрушен ап. Павлом как не нужный для спасения, а jùs canonicum[3] еще не родилось, то в эту пору, так сказать, «междуцарствия» двух законов, — для человечества, которому нужно же было чем-нибудь руководиться в подробностях жизни, создано было понятие и чувство «благодати» как какого-то внезаконного поверхзаконного веяния. «Благодатью спасаемся», — дан был им лозунг, плачущим, что Синай скрывается под водою, тонет в волнах небытия; и обрезание, и субботы, о коих Бог сказал: «дано вам это в закон вечный». Из таких выражений, как, например, во 2-м послании Иоанна: «да будет с нами благодать, милость и мир», или: «благодать вам и мир от Бога-Отца» (1 Коринф. 1, 3), и множества подобных видно, что благодать представляет высшую степень человеческо-божеской духовности, какого-то веяния, реяния с небес на землю, или восторгов человеческого сердца, без всякой принадлежности кому-нибудь, без всякой специализации, без всякой классификации. Теперь что же совершилось далее? «Благодать сердца», неуловимая и нематериализируемая, как и «мир сердца» в приведенных выше выражениях, стала какой-то уловляемой, помещаемой, перемещаемой, делимой и классифицируемой духовной эссенцией, несомненно пространственно-ограниченного значения. И кажется, это возникло в момент сложения новозаветного закона, когда спасительный лозунг «благодать» просто перестал быть нужен и даже стал опасен, как характерное внезаконное и поверхзаконное «веяние в сердце». Стала благодать «браться» и «даваться» и поделилась иерархически; и в то же время полог благодати, некоей природной святости, врожденного богообщения, был сдернут с мира. Мир стал гол; светск, нищ; безблагодатен; зато священство и вообще иерархия стало утроенно благодатно, и притом так материально благодатно, что глагол Предтечи: «Покайтесь, ибо приблизилось царство Божие»,— замолк для него, замолк от Пиренеев до Вятки.