Вступление к моим дневникам
„Yo, Logan, — написал я, — Yo, Logan Mounstuart, vivo en la Villa Flores, Avenida le Brasil, Montevideo, Uruguay, America del Sur,El Mundo, El Sistema Solar, El Universo“[1]. Вот первые выведенные мной слова, — или, если быть более точным, самая ранняя из моих сохранившихся записей, начало писательской карьеры, — фраза, начертанная на форзаце индигового карманного дневничка 1912 года (дневничок все еще со мной, прочие его страницы пусты). Мне было шесть лет. Я и сейчас[2] дивлюсь, вспоминая, что первые записанные мной слова принадлежали к не родному для меня языку. Беглый испанский, мною утраченный, составляет, вероятно, предмет величайшего из сожалений, которые я питаю в связи с моим в остальном совершенно счастливым детством. Вполне употребимый, но полный ошибок, грамматически незамысловатый испанский, на котором я говорю теперь, это беднейший из бедных родственников той инстинктивной речевой тарабарщины, что изливалась из моих уст в первые девять лет жизни. Удивительно, до чего хрупки эти ранние лингвистические способности, как легко и бездумно расстается с ними мозг. Я был ребенком двуязычным в подлинном смысле этого слова, а именно, в том, что испанский, на коем я говорил, ничем не отличался от языка любого уругвайца.
Моя родина, Уругвай, продержалась в голове у меня так же недолго, как простонародный испанский, на котором я некогда бессознательно изъяснялся. Я сохранил образ широкой бурой реки, на дальнем берегу которой плотно, будто цветки брокколи, теснятся деревья. По реке плывет узкая лодка с единственным сидящим на корме человеком. Маленький подвесной мотор прочерчивает на мутной поверхности реки быстро тающий кремовый след — лодка идет по течению, создаваемое ею волнение заставляет прибрежные тростники кивать и покачиваться, и вновь замирать, когда она проходит. Сижу ли я в лодке или слежу за ней с берега? Относится ли эта картина к излуке Рио-Негро, на которой я в детстве рыбачил? Или это видение одиноко путешествующей по времени души, обрывок такой же преходящий, как след, оставляемый лодкой в текущей воде? Я не могу, увы, утверждать, что таково мое первое надежное, датируемое воспоминание. Этот титул по праву принадлежит короткому и крепенькому обрезанному пенису моего учителя Родерика Пула, на который я с тайным любопытством поглядывал, когда Родерик выходил голышом из атлантического прибоя в Пунта-дель-Эсте, куда мы отправились вдвоем на пикник в один из июньских дней 1914 года. Мне было восемь лет, и Родерик Пул приехал в Монтевидео из Англии, чтобы подготовить меня к поступлению в Сент-Альфред, мою английскую подготовительную школу. Всегда плавай голышом, Логан, если есть такая возможность, — вот совет, который он дал мне в тот день, и которому я с тех самых пор стараюсь следовать. Так или иначе, Родерик был обрезан, а я нет — это объясняет, я полагаю, пристальное внимание, с каким я его разглядывал, но не то, что именно этот день, а не какой-то иной, застрял у меня в памяти. До этого точного момента отдаленные части моих ранних годов оставляли в ней лишь кружение картин, никак не закрепленных во времени и пространстве. Мне хотелось бы предложить нечто более эффектное, более поэтичное, в большей мере связанное, тематически, с последующей моей жизнью, но не могу, — а нужно быть честным, в особенности здесь.
Первые страницы моего пожизненного, хоть и несколько раз прерывавшегося дневника, который я веду с в пятнадцати лет, утрачены. Потеря невелика, — почти все интимные дневники начинаются с откровенных признаний, стало быть, и мой должен был содержать привычное постановление оставаться полностью и неуклонно правдивым. Наверное, я приносил там клятву в абсолютной искренности и объявлял, что не стану стыдиться никаких откровений, к коим искренность эта меня подтолкнет. Почему мы, люди, ведущие дневники, так настаиваем на этом? Страшимся ли мы отступничества, всегда грозящего нам, — потребности что-то подправить и скрыть? Существуют ли в наших жизнях подробности — то что мы делаем, чувствуем, думаем, — в которых мы не смеем признаться даже себе — даже в абсолютной интимности наших интимных записей? Как бы там ни было, я уверен, что принес обет говорить правду, одну только правду и т. д. и т. п., и думаю, последующие страницы подтвердят таковые мои старания. Временами я вел себя хорошо, временами — отнюдь не хорошо, но я противился любым искушениям показать себя в более выгодном свете. Здесь нет вымарок, позволяющих скрыть ошибочные суждения („Японцы никогда не осмелятся напасть на США, если те их не спровоцируют“); нет добавлений, цель которых — продемонстрировать не имевшую места дальновидность („Не нравится мне физиономия этого герра Гитлера“); и нет тайком сделанных вставок, свидетельствующих о здравомысленной прозорливости („Ах, если бы существовал безопасный способ обуздать энергию атома“), — ибо дневник ведется вовсе не для того. Мы ведем дневники, чтобы ухватить и удержать ту совокупность наших „я“, которые и образуют нас, отдельных человеческих существ. Представьте себе наше продвижение во времени в виде одной из тех бойких картинок, что иллюстрируют Происхождение Человека. Вы видели их: диаграммы, которые начинаются с волосатой обезьяны, скребущей кулачищами землю, и, пройдя череду медленно распрямляющихся, утрачивающих волосистость гоминидов, достигают чисто выбритого нудиста белой расы, сжимающего рукоять каменного топора или копья. Все промежуточные стадии приобретают облик неуклонного продвижения к этому мускулистому идеалу. Но наши, человеческие, жизни не таковы, и правдивый дневник показывает нам реальность более хаотичную и запутанную. Этапы развития в ней присутствуют, однако они перемешаны, рассогласованы и повторяются случайным образом. Различные „я“ борются на этих страницах за место повиднее: узколобый неандерталец отпихивает плечом размахивающего топором