Николай Суетной был крестьянин села Дергачей. Познакомился я с ним при следующих обстоятельствах.
Был апрель месяц. Удил я рыбу на реке Дергачевке. Судя по тому, что из села Дергачей долетал до меня жиденький звон церковного колокола, призывавшего православных к обедне, я догадывался, что было не более семи часов утра. «Становище» мое находилось как раз под тенью раскидистой ветлы, только что успевшей одеться молодой свежей зеленью. Направо и налево возвышались кусты тальника, а как раз передо мной река круто поворачивала налево и, пройдя сажен пятьдесят, раздваивалась на два русла, образуя небольшой островок, тоже поросший тальником и ветлами. Утро было превосходное, ароматичное, как бы дышавшее запахом ландышей и фиалок. Ветра ни малейшего, вследствие чего река стояла неподвижно, точно зеркало, отражая в себе и светло-голубое небо с едва заметными облачками, и все окружавшее ее. Воздух наполнялся криком всевозможной дичи: кричали коростели, чибисы, утки. Чаще всего слышалось хрюканье диких селезней, тщетно призывавших к себе успевших уже поняться[2] и засесть на гнезда подруг своих. Селезни метались как угорелые, со свистом носились взад и вперед над озерами, болотами и тальниками и, подняв с гнезда какую-либо неосторожную утку, друг перед другом старались сбить ее на землю или на воду. Утка орала, увертывалась, то спускалась до земли, то взвивалась под облака, но редко отделывалась от докучливых ловеласов.
Рыба клевала плохо. На маленькие удочки попадалась еще мелкая рыбка, на большие же ничего. Расставленные жерлики[3] тоже стояли неподвижно, словно околдованные.
Я собирался идти домой, как вдруг на островке послышался треск сухих сучьев, и из-за кустов тальника словно выпрыгнул какой-то тщедушный мужичок в коротеньком полушубчике, в картузе с разодранным козырьком, с засученными выше колен портками и с рыженькой козлиной бородкой. Суетливо подбежал он к самому краю берега и еще суетливее принялся рассматривать расставленные в нескольких местах жерлики. Жерлик, которых я прежде даже не замечал, оказалось штук десять. Мужичок был много счастливее меня. На двух жерликах сидело по соменку, фунтов по шести, а на одной — большущая щука. Сунув добычу в мешок и снова расставив жерлики, мужичок юркнул в кусты, пошумел в них, прошлепал по грязи босыми ногами, прикашлянул, прокричал кому-то: «Есть, Нифатка, есть!» — а немного погодя, вместе с каким-то мальчуганом, выплывал уже из-за острова, стоя на крохотном челноке, вертевшемся под ним, как скорлупа ореха, и направился в мою сторону. Солнце ударяло ему прямо в глаза, и потому он долго не замечал меня, но, как только заметил, поспешно снял картуз, бросил его на дно челнока, засуетился, чуть не опрокинулся в воду, круто повернул налево и поплыл к берегу.
— Ничего, ничего! — крикнул я, — плыви знай, ты мне не мешаешь!
Но мужичок подчалил уже к берегу, крикнул мальчугану: «Нифатка, вылезай!» — выпрыгнул и сам из челнока и, вытащив его до половины на берег, принялся выкидывать на землю какие-то мешочки.
Утомленный продолжительным одиночеством, я был рад этой встрече и подошел к рыбаку. Оказалось, что рыбы наловил он немало: у него был мешочек с окуньками, два соменка, о которых я говорил выше, щука, порядочный судачок и затем сом, пуда полтора весом.
Этот-то счастливец и был Николай Суетной, а сопровождавший его мальчуган — сын его Нифатка.
На охоте знакомишься и сближаешься с людьми всего скорее. Вот почему и на этот раз мы тотчас же сошлись с Суетным и вскоре беседовали с ним так дружелюбно, как будто и невесть с которых пор были знакомы. Сначала он, правда, как будто побаивался меня, как будто опасался даже за неприкосновенность своих мешков, прикрывал их сухой кугой[4], раза два-три пытливо окидывал меня с головы до ног, но вскоре все опасения его исчезли, и он начал даже иногда говорить мне «ты». Он перестал дичиться, отрекомендовал мне своего сына, причем потрепал его по плечу, а когда пришли мы с ним на мое «становище» и когда увидал он мои складные удилища, складной стул и жерлики с колокольчиками, то даже не замедлил поднять меня на смех.
— Вишь, пономарь какой! — говорил он. — Колоколами обвешался!
Немного погодя он вынул из кармана кисет с табаком, трубочку и, набив ее, принялся высекать огонь.
— Я этих спичек смерть как не люблю, — говорил он, ущемив зубами коротенький чубучок, — в избе точно способно, а на ветру хуже нет их! — И, пахнув на меня махоркой, спросил: — Вы как… из благородного сословия будете?
— А тебе это непременно знать хочется?
— Известно. Прежде, бывало, по немецкому платью, по кондырьку (Николай козырек называл «кондырьком») узнавали… коли картуз с кондырьком, ну, и благородный, значит, а теперь этих самых кондырьков до пропасти пошло… у меня вон и то есть… А вы откудова?
Я сказал.
— Так это, выходит, твой хутор-то на горе, возле леса?
— Мой.
— И мельница твоя?
— И мельница моя.
— Купили, что ли?
— Нет, от дяди, по наследству досталось.
— Вот я и узнал теперь, кто ты такой! — вскрикнул вдруг Николай. — Я и дядюшку-то твоего знавал, как не знать! — И, помотав головой, прибавил: — Ух, и сердитый только генерал был!