Комната ювелира Руперта, который, разлегшись на софе, курит табак. У окна сидит племянница его Розина и шьет в пяльцах.
Руперт. Правду сказать, племянница, хотя тебе исполнилось уже двадцать лет, но ты все еще не довольно разумна. Как можно почтенное звание ювелира ставить на ряду с простым званием колбасника или трубочиста? Будь тебе известно, что более тридцати лет назад, как начал я каждый воскресный день, бывая в кирке, приносить господу богу благодарственные молитвы, за то, во-первых, что он сотворил меня немцем, во-вторых, что судил быть мне ювелиром, а не кем-нибудь другим, в-третьих, что соблаговолил даровать мне возможность рассуждать здраво о политике! Видишь ли, сколько во мне одном высоких преимуществ, а ты неразумная…
Розина. Оставьте меня при моем неразумии, и это мне будет очень приятно, ибо вы вместе с тем оставите смешное желание — иметь меня своею женою. Посудите сами — мне только двадцать лет!
Руперт. Тем лучше! и мне не менее пятидесяти. Посуди ж, какая милая пара! я тридцатью годами тебя старее, а потому в тридцать раз умнее. Что этого лучше?
Розина. Не может быть хуже! я — по вашим же словам, — выхожу глупее вас в тридцать раз. Что ж вам со мною делать?
Руперт. Это уж не твоя забота!
Розина. Вы очень бережливы, а я чрезмерно расточительна.
Руперт. Мой долг будет и тебя научать бережливости.
Розина. Я совсем не пойму вашего учения.
Руперт. Я немец, следственно самое терпеливое животное. Как посидишь у меня день-другой на хлебе и на воде, так на третий с особенным вкусом покушаешь румфордского супу.
Розина. Но если вы такой заклятый немец, то для чего не жалуете вашего биргер-клуба?
Руперт. Терпеть не могу! там столько повес обоего пола, что совершенно нельзя заняться политическим разговором.
Есть, правда, и там изрядные политики, как то: каретник Ульрих, столяр Бертольд, шорник Фабиан и некоторые другие почтенные люди, но зато превеликая пропасть бухгалтеров с контор здешних купцов и погребщиков, так что размигнуться с ними нельзя. Они-то лютые мои злодеи! в политике сущие невежды, и ни о чем не говорят, кроме похабства, ничего не делают, кроме волокитств разного рода.
Сколько невест перебили у меня эти проклятые!
Розина. Позвольте спросить, дядюшка, как будет по вашей политике: если мне запрещается кого-нибудь любить, то позволяется ли в то же время другого не любить?
Руперт. Здравая политика отнюдь тому не противится.
Люби, кого хочешь, а повинуйся, кому должно.
Розина. Согласна! вы получили от отца моего при кончине наличными деньгами тридцать тысяч рублей моего приданого. В этом вы не отопретесь, ибо есть свидетели.
Возвратите мне мои деньги и женитесь, на ком угодно, а я за вас ни за что не пойду, потому что не люблю политиков.
Руперт. Разве я просил, чтоб ты меня любила? Довольно и того, что будешь моею же-ной и исполнять мою волю.
Любовь в женитьбе — дело постороннее.
Розина. А для меня весьма не постороннее. Чтобы вам сделать ответ однажды навсегда, скажу, что я давно уже влюблена, и не в вас, дражайший дядюшка!
Руперт. А мне какая до того надобность? Я сказал уже:
люби, кого хочешь, а будь послушна мне! добрый немец в таких случаях великодушнее самого великодушного из всех народов в свете. Лишнего я не требую! Ты не хочешь иметь меня мужем, — дельно! но я хочу иметь тебя женою, — законы этому не противятся, и ты, по завещанию покойного моего брата, а твоего отца, непосредственно зависишь от моего произвола. Итак, было б тебе известно, что завтрашний день ты будешь моею любезною женою!
Розина. Скорей утоплюсь в Мойке![1]
Руперт. О! в таком случае и пастор венчать не станет.
Немецкие духовные все вообще преразумные люди. Если ж не утопишься, то будешь за мною.
Розина. Так не хочу же умирать назло вам. Буду жить, и — не вашею женою.
Руперт. Пустяки! и не приметишь, как обвенчают!
Розина. Но что вам приятности, если я на первом бале в биргер-клубе встречусь с моим любовником, и…
Руперт. Этого-то не будет, потому что ты никогда не будешь в клубе. А хотя бы и случилось, так разве я первый буду из политиков, которого жена обманывает? От этой беды никто не умирает, а особливо из немцев.
Розина. Ну, не совестно ли вам, дядюшка, что вы честную девку, да еще и близкую родственницу, с намерением хотите сделать — ах! стыдно и выговорить!
Руперт. Что? С чего ты это взяла? Я желал бы видеть тебя целомудреннее всех Сусанн{2} на свете. Впрочем, если ты и впрямь станешь упорствовать и не соглашаться на благие мои намерения, так по мне с богом, хоть на все на четыре, и вешайся на шею, кому хочешь.
Розина. С радостью, эту ж минуту! отдайте мои деньги!
Руперт. О, о! нельзя ли потише? Первое: ты не знаешь счетов моих с покойным братом, а сверх того не рассудила, чего ты сама мне стоишь!
Розина. Что это значит? Вы хотите отпереться в деньгах моих? Возможно ли? Ведь я была уже пятнадцати лет, как лишилась батюшки, и очень помню последние слова его, в коих изъяснялся прямо, что оставляет мне, собственно мне, тридцать тысяч рублей. Это было при вас; для чего вы тогда не упомянули ему о своих счетах?
Руперт. Здравая политика не позволяет оскорблять умирающего. А притом не припомнишь ли, — ибо, как видно, ты имеешь острую память, — говорил ли отец твой: любезная дочь! живи у дяди даром; ешь и пей даром; учись бренчать, прыгать, горланить — все даром, Розинушка, все даром! а?