Каждому ясно, когда нужно хворост собирать. Хуже нет, если дождь зачастит. Дожди обложные для сбора хвороста самое что ни на есть неподходящее время. Потому как сушить его тяжко, да и не переводить же хворост, а тем паче дрова, для сушки хвороста! Милое дело, коли в конце лета и в начале осени вёдро, с неба не льет, и небо на нас гневаться не изволит. Хотя как небу не гневаться?.. Страшно нынче и подумать такое — вдруг кто услышит. Да и глаза нынче поднять страшно — боязно увидеть лишнее. И уши желательно затыкать. Лично я, как грохот приближающихся драконов слышу, готов в землю зарыться. Так и хочется лечь, голову прикрыть, зажмуриться будь что будет! А что будет, если ляжешь? Неровен час, отряд! Или хоть бы и один доносчик… разница-то невелика. И пошло-поехало: почему лег? Зачем глаза закрыл? Почто уши заткнул? Дракона видел?! Ну и все на этом. Сожгут за общение с… не к ночи будь помянутым. С воинством его. Основная на сегодняшний день забота: если сверху летят драконы, сбоку едут адские колесницы, а в лоб идет отряд по отлову вступивших в дружбу с… не к ночи будь помянутыми — не бледнеть, в лице не меняться, глаза вбок не скашивать, взгляда вверх не подымать, а идти как ни в чем не бывало. И упаси Господи вздрогнуть, ежели колесница перед твоим носом пролетит! Чего это ты дрожишь? От кого отшатнулся, нечестивец? Чьи образы в зенки впустил, еретик? И поволокут известно куда. Нарядят в сапожок испанский, либо в колодки, покрасуешься, да и на костер греться. Тут уж тебе отменного хвороста натащат. Вязанка к вязанке. Отборный. Любо-дорого глядеть. И сухого суше. Уж сколько мы этих костров перевидали по тупоумию нашему и простодушию. Можно сказать, с Пасхи наш кюре втолковывает: мол, искушение великое настало, воинство бесовское за грехи на места наши надвинулось, миражи и блазнь на особых грешников, еретиков и вероотступников насылает, и кто ту блазнь видит — тот вере первый враг, а кому она не является — на том благодать. И если недостойное узришь — не верь глазам своим и язык попусту не распускай; прижмурься да помалкивай. Так вот и вышло, что слепые, глухие и немые в наших местах — самые счастливые, и несмотря на то, что слепой в любую яму, в любой овраг, в любую вымоину, в любую канаву может завалиться и шею себе свернуть — он у нас в большей безопасности, чем зрячий. Одних детей сколько загубили. Взрослым-то не втемяшить, а как мелюзге втолковать? Колесницы мчатся, драконы грохочут, огни адские мигают, детвора бежит и орет, а тут не отряд, так доносчик… Лучше всего из дому не выходить. А как не выйдешь? У нас, чай, хозяйство. Корова. Свиньи. Куры. Гуси. Огород. Сад. Хворост вот. Не знаешь, чего бояться. Вроде, от отряда вреда больше, чем от дракона; но отряд — дело понятное: ну, убьют в конце концов; а дракон? От него чего ждать? К чему он? Почему их раньше отродясь не видывали? Почему такая тоска на сердце от воя его? Над чем бесы и бесовки из колесниц смеются? Может, и впрямь конец света подкрался?
Раньше жили да и жили; сверху небесная твердь, снизу земная; в праздники наряжались, пили и ели; в будни работали; зимой был снег, весной он таял, летом… а теперь что? Ни покоя, ни радости. Голову в плечи втянешь и тащишься. И делаешь-то все втрое медленнее; так я к полудню двух вязанок не наберу… А поспешать бы, поспешать, пока тихо, пока никого и ничего… надолго ли тишина?
Но, правду сказать, в некоторых наших соседей и впрямь как бес вселился; заупрямились они; иных уже и на свете-то нет из-за упрямства. Их спрашивают: бесов видите? А они: видим! Так на своем и под пыткой стоят. Дескать, врать не приучены, а в том, что глаза имеем, вины не чувствуем. Имеющий, стало быть, очи да узрит, имеющий уши да услышит — вот мол, и слышим, и видим. Перед соседом жена его на коленях ползала: повинись! Просила: скажи — ничего не видал! А он: как было, так и говорю; может, я и тебя не видал? А коли мне завтра скажут: ты мне мерещилась? И далее в том же духе. Он и на костре кричал: «Гляди, летят!» Мы и ухом не повели. А ведь летели!
С Лебреном беда стряслась накануне всенощной. Шел он за водой; тут колесница откуда ни возьмись голубая двуглазая; а из-за церкви отряд выкатился; Лебрен и попер прямо на колесницу; мы так и обмерли; и, вроде, переехала она его. Лежит Лебрен, Лебрениха бежит к нему, сама не своя, отряд подвалил: «Что это ты разлегся?» — спрашивают. А он хохочет. Потом завизжал, как боров. Свихнулся Лебрен. По ночам воет — слушать страшно. Дети плачут.
Намедни Лелу под большим секретом рассказал мне, что его Пакретта у мэтра Мишеля видела. Лелу мне доверяет. Я ему тоже. Вот Пакретта, жаль, сболтнуть может лишнее, молода и глупа еще. Мэтра Мишеля все уважают, ему среди ремесленников равного нет; но от художеств этих добра не жди; как ему только на ум взбрело колесницу выковать?! А если донесут? То-то Мишлина его с лица сошла, как тень, ходит.
Своего Жанно я днями хорошо веревкой отходил: небось дурь из головы-то выкинет! Подходит ко мне и показывает камешек цветной: «Смотри, — говорит, отец, что мне бес из колесницы дал! Попробуй. И дальше, наглец, продолжает: — Да ты, — говорит, — не бойся, мы все ели, сладко». Выдрал я его, аж рука заболела. Молчал, волчонок.