Теперь смерть перешла к ней. Копи надлежало сидеть со смертью полный оборот луны, как когда-то и ее матери. Приблизившись к огню, Копи услышала музыку, ту, что не смолкала даже в снах. Музыка была ненастоящая. Настоящая – это стук сердца, бой барабана, бессловесный напев или шум ветра в ушах, когда танцуешь. Эта же напоминала треньканье серебряных маковок.
Через месяц Копи станет женщиной. Семья даст ей жеребенка, которого она назовет своим. Потом, когда жеребенок подрастет и окрепнет, Копи оседлает его и отправится далеко-далеко, через Пустошь, чтобы найти мужчину, хозяина большого лошадиного табуна. Ее жеребец даст большое потомство, и у Копи с хозяином стада будет много детей, которые со временем станут наездниками. Однако прежде она должна выдержать месяц с младенцем.
Копи вышла из темноты в круг света от костра. Перед огнем сидела ее сестра. Глаза у Нили покраснели и ввалились, как у умирающей от лихорадки старухи, но, увидев Копи, она все же выжала из себя слабую улыбку.
В одной руке Нили держала музыкальную шкатулку, другой крутила тонкую ручку. Странный металл, из которого была сделана шкатулка, отливал радугой переменчивого пламени. Музыка звучала, пока Нили крутила ручку. И пока звучала музыка, дитя не просыпалось.
Копи посмотрела через огонь на спящую девочку. Грудь ее едва заметно поднималась и опускалась. У нее были темные волосики и бледная, почти прозрачная кожа, под которой проступали тоненькие бледно-голубые ниточки. Когда мать говорила, что у ребенка синее личико, Копи представляла его голубым, как небо. Девочка совсем не походила на чудовище из бабушкиных сказок. Кроха, не больше десяти месяцев от роду, пусть даже издалека, из-за самого Великого океана.
Девочка была голенькая. Одежда ее истлела и рассыпалась давным-давно, много поколений назад, но никто не посмел дать ей другую. В снегу она пролежала всю зиму. Под дождем – всю весну. Не ела, не пила, не шевелилась, не просыпалась. Она видела сны. Зрачки под тонкими веками метались, пойманные кошмаром, но веки не поднимались. Никто не знал, какого цвета у нее глаза.
– Что, не такая, как ты ожидала? – спросила, крутя ручку, Пили.
– Она такая крошечная, такая чудесная.
– Она ужасная. Ты и представить себе не можешь, каков, она зло.
Нили посмотрела на девочку, не забывая крутить ручку.
– Не устала? – спросила Копи. – Целый месяц без сна…
– Нет. И ты не уснешь. Нельзя.
Сглотнув подступивший к горлу сухой комок, Копи задала пугавший ее вопрос:
– Мне взять шкатулку сейчас?
Нили покачала головой.
– Прежде я должна рассказать кое-что. Запомни хорошенько, чтобы потом передать другой, которая примет бремя после тебя. Это история о том, как спящий ребенок попал к нам и почему он не должен просыпаться.
Первый свет зари разбавил черноту ночного неба. Копи сидела на бревнышке перед огнем, крутя ручку старинной шкатулки. Смотреть на ребенка она не могла, а потому взгляд ее то уходил к огню, то упирался надолго в землю у ног, то останавливался на музыкальной коробочке. Истекала ее первая ночь. Копи представить не могла, как продержится еще двадцать восемь. Вынести такое было невозможно.
Она не замерзла, не проголодалась. Рука не отяжелела от усталости. Не ныла спина. Костер горел все так же ровно. Но тепло огня не защищало от промозглого холода, что исходил от ребенка. Холод этот пробирал до костей и оставался там, внутри нее. Копи знала – прежней ей не быть уже никогда. Она закрыла глаза, продолжая крутить и крутить ручку.
Солнце выглянуло из-за далеких холмов. Ручка дернулась и остановилась.
Копи вздрогнула, нажала сильнее, и ручка отломилась. Вскрикнув от отчаяния, она ухватила покрепче шкатулку, нащупала короткий обломок и попыталась повернуть. Бесполезно. Она прижала неровный, зазубренный выступ к костяшке пальца и, не обращая внимания на кровь, повернула саму коробку. В ящичке тренькнуло. И еще раз.
Копи услышала зевок. Спящая девочка подняла ручки и потерла глазки. Выгнула спинку. Потянулась.
Копи крутила шкатулку, как только могла. Музыка вернулась, неуверенно и сбивчиво, как охромевшая лошадь.
Голый ребенок зевнул еще раз, шире, показав крохотный розовый язычок.
Копи вскрикнула.
Дитя открыло глаза.
Они были голубые. Бледно-бледно-голубые.
В тот день, когда Шара ушла из дому, отец обозвал ее потаскухой. Прошло десять лет, и, думая о родителях, она вспоминала прежде всего ненависть, с которой отец заклеймил ее на загаженном курами дворе, и молчание матери, стоявшей понуро рядом и не произнесшей ни слова в защиту дочери.
Даже теперь, зная себе цену – которая приближалась к ее собственному весу в алмазах, – в глубине души Шара оставалась той же дочерью свинопаса. Запах свиней въелся в память настолько прочно, что не выветрился и за десять лет учебы, выползая наружу каждый раз, когда ее настигал страх, когда она чувствовала себя растерянной и одинокой.
Тысячи раз гнала Шара навязчивые, неуместные мысли. Что проку от них, тем более сегодня? Она открыла глаза и выглянула в окно. Солнце опускалось за Мельничную стену на дальней стороне Огндариена, и в меркнущем свете каналы и бухта Свободного города сияли, как расплавленное золото.