Альфонс Доде
Награжденный пятнадцатого августа[1]
Перевод Р. Томашевской
Однажды вечером в Алжире, после дневной охоты, сильная гроза застигла меня в долине реки Шелиф, в нескольких лье от Орлеанвиля. Кругом -насколько хватал глаз -- не было видно ни деревьев, ни караван-сарая. Одни лишь карликовые пальмы, чащи мастиковых деревьев да обширные, протянувшиеся до самого горизонта пашни. К тому же, Шелиф, вздувшийся после ливня, начал тревожно бурлить и разливаться, и я рисковал провести ночь посреди топкого болота. К счастью, сопровождавший меня гражданский переводчик из Милианаха вспомнил, что совсем близко отсюда, скрытое в холмистой местности, ютится одно из арабских племен. Переводчик хорошо знал вождя этого племени агу Си-Слимана, и мы решили просить у него гостеприимства.
Арабские деревни, раскинутые в этой долине, так укромно скрыты среди кактусов и африканских фиговых деревьев, их низкие хижины так прижаты к земле, что мы очутились в центре дуара[2], сами того не заметив. То ли из-за позднего времени, то ли из-за непогоды, но там царила мертвая тишина. Вся местность показалась мне печальной и подавленной, как бы томящейся под тяжестью какой-то тревоги; казалось, здесь замерла всякая жизнь. На всем -печать запустения. Пшеница и ячмень, повсюду уже убранные, здесь лежали на полях, примятые дождем и ветром, и гнили на корню. Брошенные плуги и бороны ржавели под дождем. На всем чувствовался отпечаток тоскливой апатии и тупого равнодушия. Собаки -- и те еле залаяли при нашем приближении. По временам из отдаленной хижины доносился детский плач, и в чаще мелькала стриженная голова мальчугана или дырявый аик старика. Кое-где под кустами дрогли от холода ослики. Но нигде -- ни лошади, ни взрослого мужчины, как будто во времена опустошительных войн, когда всадники, покидая родные места, уходили на долгие месяцы...
Дом аги -- длинное белое здание без окон -- казался не более оживленным и обитаемым, чем все остальные дома. Конюшни были открыты настежь, стойла и ясли -- пусты, и не было даже конюха, который принял бы наших лошадей.
- Пойдемте заглянем в мавританскую кофейню, - сказал мой спутник.
То, что обычно называют мавританской кофейней, это -- гостиная в арабском поместье, предназначенная для приема приезжих гостей. Это -- как бы отдельный дом в доме араба, где правоверные мусульмане, такие любезные и учтивые, находят возможность проявить свое природное радушие, оказывая всем гостеприимство и скрывая при этом от постороннего взора тайны своей замкнутой семейной жизни, как им повелевает закон. Кофейня аги Си-Слимана была открыта и безмолвна, как и его конюшни. Высокие, выбеленные известью стены, военные трофеи, перья страуса, широкие низкие диваны вдоль стен зала -- все это мокло под струями ливня, которые неистовый порыв ветра швырял прямо в открытую дверь. В кофейне, однако, были люди. Во-первых, служитель -- старый кабил[3]. Одетый в лохмотья, он сидел на корточках у потухшей жаровни, низко склонив голову. Затем сын аги -- красивый болезненный мальчик; закутанный в черный бурнус, бледный и лихорадящий, лежал он на диване, и две большие борзые собаки тихо лежали у его ног.
Когда мы вошли, никто не шелохнулся; только одна из собак еле пошевелила головой, а мальчик удостоил нас томным взглядом своих прекрасных черных глаз.
- А Си-Слиман где? -- спросил мой переводчик.
Старик, подняв голову, сделал какой-то неопределенный жест, указывая на горизонт... Далеко, очень далеко... Мы поняли, что Си-Слиман уехал в далекое путешествие; но так как из-за дождя мы не могли продолжать наш путь, переводчик, обратившись к сыну аги, сказал, что мы -- друзья его отца и просим дать нам приют до утра. Несмотря на изнуряющую его болезнь, мальчик тотчас же встал, отдал служителю какие-то приказания; затем с учтивым видом, указывая на диван и словно говоря: "Вы -- мои гости", он изысканно поклонился, как обычно кланяются арабы -- нагнув голову и целуя кончики пальцев, - и, зябко кутаясь в бурнус, вышел из комнаты с таким достоинством, как если бы он сам был вождем племени и хозяином дома.
После его ухода служитель снова разжег жаровню, поставил на нее два крошечных чайника, и пока он готовил кофе, нам удалось выведать у него некоторые подробности о длительном путешествии его господина и о причине странного запустения, в которое погрузилось все вокруг. Жестикулируя, как старуха, кабил говорил на красивом гортанном языке, то стремительно, то прерывая свою речь долги молчанием, во время которого мы прислушивались к шуму дождя, крупными каплями падавшего на мозаичные плиты внутренних двориков, к шипению закипавших чайников и к вою шакалов, во множестве бродивших по долине.
Вот что случилось с несчастным Си-Слиманом.
Четыре месяца тому назад, в день пятнадцатого августа, он наконец получил пресловутый орден Почетного Легиона, которого его так долго заставили дожидаться. В этой провинции он был единственным вождем племени, еще не имевшим ордена. Все остальные давно уже были награждены и имели чин офицера французской армии; двое или трое из них удостоились даже широкой ленты командора, которую они носили на своем аике и в простоте душевной употребляли вместо носового платка, что мне довелось неоднократно наблюдать у Бах-ага-Буалема. Причина, по которой Си-Слиману не удавалось получить орден, объяснялась давнишней ссорой, происшедшей у него за карточным столом с начальником арабской канцелярии. А приятельские отношения среди представителей военного управления в Алжире имеют такую могущественную силу, что, хотя в течение десяти лет имя Си-Слимана значилось в списках лиц, представляемых к награде, каждый раз его обходили. Поэтому можно себе представить радость почтенного Си-Слимана, когда утром пятнадцатого августа посланный из Орлеанвиля спаги[4] привез ему маленький позолоченный ларец и диплом ордена Почетного Легиона и когда Байя, самая любимая из его четырех жен, прикрепила французский крест к его бурнусу из верблюжьей шерсти. Событие это вызвало во всем племени всеобщую радость и веселье. Бесконечные пиры чередовались с джигитовками. Звуки тамбурина и тростниковых дудочек раздавались всю ночь. Были и танцы и бенгальские огни; закололи бесчисленное множество баранов. И чтобы увенчать праздник, знаменитый поэт из Джанделя сочинил в честь Си-Слимана превосходную кантату, которая начиналась словами: