Посадили Ваню Серова на пятом курсе Иняза за перепечатку “Архипелага”.
В лагере предложили выйти досрочно, но с условием — постучать.
Стучать не хотелось. Ванька мурыжил оперов изо всех сил, и, не добившись от него никакого толку, они сдали его солагерникам. Ночью его чуть не зарезали. Ванька башкой пробил верхнюю шпонку и, чудом живой, убежал на вахту.
Потом полежал в больничке, где “испражнялся розовой мочой”.
Выпустили его все-таки досрочно, по двум третям. Ваня вернулся на родину, но не в свой Новосибирск, а в деревню поодаль. Пристроился в клубе библиотекарем, решил отсидеться в тишке.
Конечно, он писал стихи. Все-таки из культурной семьи, мать преподавала в Академгородке. И в деревне он тоже сочинял, в основном эпитафии самому себе. “Когда священник отпоет псалом, когда меня сожгут или засыплют, когда друзья за памятным столом, не чокаясь, по первой выпьют, тогда...”
Что “тогда”, Иван так и не придумал, а вот в Литинституте, куда он на арапа послал заупокойные стихи, эпитафии понравились. Его приняли на заочного поэта. Тогда же он второй раз перебрался в Москву, устроился пожарным в театре “Ромэн”.
Новых знаний институт не добавил, зато свел с Романом Бадрецовым, а тот познакомил Ваню со своим школьным товарищем Синяком. Синяк как-то приперся в институт и утянул обоих в шашлычную по соседству, где поведал о своей печали: не смог достать билеты на любимого певца Сальваторе Адамо. Синяк, правда, до сих пор считал, что певец — все-таки женщина, исходя из голоса, а поскольку никто не мог его опровергнуть, хотел лично убедиться в своей правоте.
Иван тогда таинственно скрылся из шашлычной. Оказалось, съездил в Лужники, добыл корешок билета и на его основе сотворил роскошные подделки — Синяку, Роману и себе. Выяснилось, что вдобавок к прочим талантам он еще и художник-документалист, достойно поднаторевший на зоне.
И снова не дотянул Иван до диплома — отыскался след Тарасов. Надыбало Ваньку ГБ. Снова попросили постучать. Ванька отказался. В Литинституте о разговоре прознали. Перестали здороваться. Одна лирическая поэтесса прилюдно плюнула ему в лицо. Ванька пошел домой и повесился, да неудачно: сорвался, сломал копчик. От позора Иван бросил институт.
Друзья поддерживали его, как могли. Синяк, сам вразбивку насидевший семь лет по хулиганке, жалел интеллигентного Ивана, поил-кормил, давал деньжат. Роман безуспешно пытался пристроить Ванькины стихи по журналам, доставал ему переводы и внутренние рецензии.
Когда раскрутилась перестройка, Иван опубликовал в “Огоньке” статью “Как надо и не надо стучать”. Его позвали на ТВ выступить в паре с демократическим генералом ГБ. И тот, раздухарившись, на весь эфир пообещал Ивану выдать его досье. И выдал. Оказалось, посадил Ивана сокурсник.
Потом Иван женился, родил ребенка. Кстати, женился на полуспившейся к тому времени поэтессе, некогда в него плюнувшей. Оборотясь в христианство, она раскаялась и простила ему долги его. А Ванька по слабости характера не смог отстоять даже дочку: жена придумала ей имя Николь. Иван тихо порыпался, смирился и стал звать дочку Коля. Иногда он роптал на свою незадавшуюся судьбу, рикошетом — на жену. Тогда жена резала вены, правда, не смертельно.
Таким образом, семья была. А денег не было.
И Ваня отмочил. Он задумал разбогатеть.
Занесло Ивана не куда-нибудь, а в наркобизнес. Добрые люди подложили отвезти пакетик носопыри в город Тверь. За очень хорошие бабки. Скрепя сердце, Иван повез. Потом ждал заказчика в кафе, потягивая “шартрез” и наблюдая, как за окном полуторный низенький бассет вступил тяжелой кривой лапой в собственное ухо — и не мог сдвинуться с места... Объезжая обескураженного песика, на мокром асфальте заскользила машина — врезалась в бордюр, но выскочивший шофер не только не стал ругаться, но и помог уродцу освободиться. Иван от умиления даже набросал эту сцену в блокноте.
Сумка с козлячьим порошком висела на спинке стула.
А дальше как в кино: группа в камуфляже, маски, короткие автоматы, наручники...
Из ментуры, посулив начальнику вознаграждение, он позвонил домой. Жена лыка не вязала. Что отложилось в ее утлом сознании, так и осталось невыясненным, но дурь поперла: она в панике выкинула в мусоропровод весь невеликий свадебный хрусталь, несколько дешевых колечек, а заодно и урну с прахом своего отца, которую третий год не могла собраться захоронить и держала в серванте.
Протрезвев, жена сообщила о звонке мужа Синяку и Роману. Синяк запряг свой “мерседес”, и друганы помчались в Тверь.
Слава Богу, менты взяли деньги. Ивана выпустили, угрюмого и вшивого. Синяк хотел выписать ему бабаху на память прямо у ментовки, но тот был такой зачуханный, запуганный, виноватый, что Синяк кару отменил. Потом поехал на разборку к заказчикам пакости и всё уладил. Правда, иной раз Синяк неестественно замирал, напряженно вглядывался в друга, желая постичь, как того угораздило полезть в неправильное. Пишешь стихи и пиши. Тоже мне, наркобарон колумбийский!
...Сегодня Иван ждал гостей отмечать двадцатилетие своего освобождения из лагеря. Надо было также узнать, от чего на сей раз собрался помирать Роман. Дело в том, что Иван многократно спасал Ромку. Жирный был мнителен и постоянно находил в себе разные опасные болезни — инфаркт, рак, СПИД... Недавно вдруг обнаружил под ребром лишнюю кость. Торчит и все. Роман, лишившись сна и аппетита, до тех пор подозрительно прощупывал себя, пока Ванька не притащил из библиотеки медицинский атлас и не продемонстрировал на себе, худом, что кость никакая не лишняя, а — обычное ребро, недозабранное в грудину, как и задумано по конструкции.