Месяц цветень[1] ворвался с той напористой силой, какую может родить только река, наполненная до краев талой водой, способной колоть слежавшийся лед и нести его жалкими суденышками в устье, где они затеряются среди множества таких же бесформенных глыб на широкой водной глади, а уж та поглотит их без следа. Крутые склоны сумели освободиться от тяжелого снежного покрывала, и среди чернозема зелеными лоскутами пробивалась первая молодая поросль.
Лес не шумел, не кланялся сильному ветру, а затих, будто в ожидании, готовый скинуть с себя унылый наряд чернеца и облачиться в зеленый летний кафтан. Только небо оставалось еще по-зимнему серым, и корявые сучья цепляли мохнатое брюхо каравана облаков.
С левого берега Неглинки ухнуло — это на Пушечном дворе тешились пищальники, стараясь угодить каменным ядром в ледяную крепость, которая величаво скользила по мутной глади. Этот выстрел, подобный первому весеннему грому, словно эхом отозвался гомоном в вороньей стае, заставив ее бестолково воспарить в воздух. И еще долго, криком будоража окрестность, воронье не смело возвратиться на взрыхленное, отошедшее от снега поле.
Почерневший снег горбатым зверем застыл в расщелинах и вскоре был взят в полон лиловыми подснежниками. И эта перемена к новому ощущалась не только в несмолкающем птичьем гомоне над куполами Благовещенского собора и даже не в самом воздухе, который сейчас был как никогда свеж, а в пестрых нарядах посадского люда, спешившего снять с себя суконные душегрейки и обрядиться в яркие длиннополые кафтаны. Бабы, под стать погоде, повязывали цветастые платки, не жалея белил, светили лицо и, зацепив ведра на коромысла, шли по воду, как на гулянье. Обернется иной раз мужик на ладную девичью фигуру и, словно устыдясь бесовского погляда, пойдет далее, ускоряя шаг.
День был торговый, и уже с утра с посадов и из окрестных деревенек, несмотря на слякоть, тянулись в Кремль повозки с товаром. Караульщики, стоявшие у ворот, в город пускали не всякую телегу: одно дело — промысленники царя, что везут ко двору снедь всякую, другое дело — человек подлый, что решил обжиться на базаре да товару прикупить. Дворовых государя было видно издалека — пожалованы из государевой казны кафтанами. Мужики одеты поплоше — вместо ферязи армяки и на голове не увидеть горлатной шапки[2]. Черные люди, покорно подчиняясь взмаху бердышей, останавливали лошадей и, сетуя на месяц цветень, шли пешком в город. С сожалением вспоминалась зима, когда торг шел на Москве-реке, куда сходились купцы со всей Московии, а он побогаче нынешнего будет!
Даст иной мужик караульщику в руку копейку и попросит последить за мерином. Тот хмыкнет под нос и велит мужику проходить. Хоть и нет уверенности в том, что лошадь будет присмотрена, да с уговором оно как-то легче.
В торговый день Москва походила на густую паутину, сплетенную искусным ловчим, к самому центру которой узкими посадскими улочками пробирались торговые люди, а за ними шли в стольную нищие в надежде собрать щедрую милостыню и обрести на ночь теплый кров.
Силантий отвесил поклон страже, которая лениво поверх голов наблюдала за движением льда на Москве-реке: громадины, соединяясь, образовывали огромные храмы, а то вдруг, повинуясь чьей-то невидимой воле, наползали на крутые берега и рассыпались с мягким шорохом. Купола Благовещенского собора были видны издалека, их золотой свет слепил глаза, а маковки напоминали солнце. Силантий снял шапку и пошел прямиком на главки Грановитой палаты.
Ворота царева двора распахнулись, и на улочки в одинаковых красных кафтанах выехала дюжина всадников. Украшенные золотом попоны на лошадях свисали едва ли не до земли. За ними, чуток поотстав, следовало трое бояр в куньих шубах. Среди них выделялся тот, что ехал посередке: парчовая ферязь мягкими складками ложилась на круп жеребца, сафьяновые сапоги с татарским узором, а на голове черевья шапка. Боярин как будто не замечал склоненных голов, ехал прямо, будто опасался, что огромная шапка, башней торчавшая на самой макушке, свалится набок, и останется он простоволосым среди покорной и безмолвной толпы. Но эта невнимательность была напускной: пронзительный взгляд цеплял мастеровых, с разинутым ртом смотрящих на боярина; девок, закрывающих рукавами лица; юродивого, стоящего на коленях у самых ворот. Если чего и не видел боярин, то враз подмечали всадники и щедро раздавали удары плетьми каждому мужику, осмелившемуся предстать в шапке. Боярин горделиво повел головой, и его взгляд остановился на Силантии.
— Кто таков?! Как на княжеский двор забрел? — осерчал боярин.
Силантий распрямился и, остановив свой взгляд на золотых пуговицах боярина, отвечал:
— Силантий я, господин, на службу к государю иду, по чеканному делу я мастер.
— Так и шел бы на Монетный двор.
— Был я там. К боярину Воронцову Федору Семеновичу[3] отослали, только он один и решает, кому из мастеров быть на Монетном дворе.
— Не похож ты на чеканщика, — усомнился боярин, — больно рожа у тебя разбойная. Третьего дня двоим таким, как ты, олово в глотку залили, а другому уши отрезали.
Силантий различил на пуговках крылатого аспида, верхняя пуговка, что напротив груди, без позолоты и чуток примята, и догадался, что перед ним кулачный боец.