Минула майская полуночь.
На голубой шелковистости небес, среди табунов белых облаков, шар луны, налитый расплавленным серебром, светит ярко, пригасив мерцающий блеск звезд.
На несчитаные версты, во все стороны, растянулся лес. Лес глухой, нехоженый, дикий, окрашенный в густую синьку, исчерченный волшебными причудами света и тени. Плотными зазубристыми заплотами, изгибаясь по сугорьям и холмам, стоит лес, по своей бескрайности, по буреломности возможный только на земле Руси.
Река в нем промыла себе дорогу по глухомани и в том месте, где лесные дебри наособицу непроходны, на ее береговом крутолобом обрыве дыбится бревнами стена монастыря-крепости. Второй век живет обитель, начав жизнь по слову Александра Невского, в память победы, одержанной князем над шведами.
Ныне, по строгому наказу митрополита всея Руси Алексия,[1] монахи острым глазом берегут на реке мирную ладность, оттого что по ней не один раз струги литовцев и удельных татей уже пробовали с недобрыми умыслами пробраться в угодья Московской земли, но с Божьей помощью монастырского заслона на реке осилить на смогли.
Лес-молчальник. Под стать ему молчальница и река.
Монастырь и лесная река живут вместе с Русью в незнаемых лесах, мокрых, как шерсть на бобрах. Костоломны в них пути-дороги, и уж совсем едва знатки тайные тропы, на которых под шагами путников в лаптях говорливо похрустывают валежины и шишки на рыжей мертвой хвое.
Окрест монастыря – лешачий лес по обличию, со всякими закутками нечистой силы. Чураясь его, монашеская братия за прошедшие годы так и не удосужилась из-за страха распознать его таинственную заповедность, но все же, осеняя себя крестным знамением, наведывается в него за грибами, ягодами, за горьким диким медом, не углубляясь, однако, в нежить его колдовства.
Спит монастырское гнездо в лунном очаровании майской ночи. Покоят его сон дозоры сторожей на башнях, на настенных гульбищах, они всегда готовы узреть любую неполадность на реке, поднять обитель на ноги голосом сполошного колокола.
Светло, будто не ночь, а только зачин пепельно-голубых сумерек.
От весеннего дыхания природы бревенчатые стены в живом разноцветии мхов и лишайников кажутся пушистыми. Чешуя лемехов на шатрах и куполах церквей, тесовые кровли палат и келий на лунном свету выплескивают серебристые отсветы старого дерева, лесная земля дышит, как от жаркой ласки зачавшая молодица. Могучее дыхание весны дурманит воздух и все живое.
Над воротами, увенчанными башней в три яруса, под козырьком киота – образ Одигитрии Путешественницы, и перед святыней в слюдяном фонаре шевелится огненный лепесток в лампадке.
Возле надвратной башни на монастырском дворе – роща белостволых берез-вековух, а гирлянды их плакучих ветвей нависают над башней и настенными гульбищами, устилая плахи их настила плотными лоскутами сине-черных теней.
На гульбище рядом со своей тенью, прислонившись к срубу башни, замер в раздумье молодой парень в подряснике из грубого холста, окрашенного в настое из осиновой коры.
Он не монах, даже не послушник, он просто двадцатичетырехлетний белокурый, сухопарый, сероглазый раб Божий Андрей Рублев, окрещенный в память мученика за веру Христову Андрея Стратилата.
По слову игумена обрядили его в подрясник, чтобы мирской лопотиной не напоминал монахам обо всем, от чего они во имя служения Богу отгородились монастырскими стенами.
Уже давно кончилось время Андреевой сторожи на гульбище, а он все еще не может оторвать глаз от лесных далей в красочных переливах синевы. Смотрит он, с какой живописностью, недоступной для человечьего разумения, ночное светило с неуловимой нежностью постепенности размывает светом густоту синевы на лесных просторах и как на них, удаленных от власти людского глаза, переливы синевы становятся все бледней и бледней, наконец сливаются с небесной голубизной.
Вот почему Андрей замер на гульбище, стараясь жадно сохранить в памяти увиденные чудеса лунного света, сотворенные на его глазах.
В лесном монастыре Андрей очутился нежданно-негаданно. Не посмел ослушаться воли отца Сергия Радонежского. И случилось все прошлой осенью. До этого парень возле Мурома трудился по найму у торгового человека. Писал образа святых, разукрашивал броскими красками дуги, сани, седла и иную домашнюю утварь.
Хозяин, собравшись в Москву с товаром, захватил себе в помощь и Андрея. Прибыльно продав весь товар, перед возвращением домой заехал в Троицкий монастырь – престарелая матушка хозяина наказала именно у Троицы освятить написанную Андреем икону Благовещения.
В монастыре икона, отличавшаяся от написанных по древним канонам, свежестью красок привлекла внимание тамошних изографов. Была ими показана игумену отцу Сергию.
Убедившись в одаренности юноши, Сергий по своей воле, не спросив согласия Андрея, отправил его на обучение к старцу, иноку лесного монастыря, отцу Паисию, зная, что тому ведомы секреты левкаса,[2] на котором краски обретают вечность, не утрачивая от времени первородной свежести.
Паисий отроком был угнан в татарский полон, затем продан в Константинополь, где за долгие горестные годы разлуки с родиной постиг премудрость византийской иконной живописи. На родную землю Паисий воротился старцем – был выкуплен из неволи митрополитом Алексием во время его первого посещения патриарха.