Ужас явился в Партриджвилль под покровом слепого тумана.
Весь день густые испарения с моря клубились и вихрились над фермой; комната, где мы сидели, сочилась сыростью. Туман спиралями пробирался под дверь, его длинные влажные пальцы ласкали мне волосы до тех пор, пока с них не закапало. Квадратные стекла окон росой заволокла влага; вязкий, промозглый воздух дышал леденящим холодом.
Я угрюмо глядел на своего приятеля. Устроившись спиной к окну, он лихорадочно писал. Он был высок, худощав, несоразмерно широкоплеч и слегка сутулился. В профиль лицо его выглядело весьма впечатляюще: необыкновенно широкий лоб, длинный нос, чуть выступающий вперед подбородок — эти энергичные и вместе с тем чуткие черты наводили на мысль о натуре, буйное воображение которой усмирялось скептическим и воистину зашкаливающим интеллектом.
Мой друг сочинял рассказы. Писал он ради собственного удовольствия, не считаясь с современными вкусами, так что опусы его были довольно необычны. Они привели бы в восторг По,[2] а также и Готорна,[3] и Амброза Бирса,[4] и Вилье де Лиль-Адана.[5] То были этюды об аномалиях — в мире человеческом, животном и растительном. Он писал о чуждых сферах воображения и ужаса; цвета, и звуки, и запахи, которые он дерзал описывать, никто никогда не видел, не слышал и не обонял в знакомом подлунном мире. Он изображал своих созданий на леденящем душу фоне. Они крались через высокие пустынные леса, через изрезанные горы, ползали по лестницам древних особняков и между сваями гниющих черных причалов.
Одна из его повестей, «Дом Червя», сподвигла юного студента из Среднезападного университета искать прибежища в громадном здании красного кирпича, где никто не препятствовал ему сидеть на полу и вопить во весь голос: «О, милая моя прекрасней лилий среди лилей в лилейном вертограде».[6] Другая новелла, «Осквернители», будучи опубликована в «Партриджвилль газетт», принесла ему ровно сто десять возмущенных писем от местных читателей.
Под моим неотрывным взглядом он внезапно перестал писать и покачал головой.
— Не получается… Надо какой-то другой язык изобрести, что ли. И однако ж я все понимаю эмоционально, интуитивно, если угодно. Если бы мне только удалось как-то выразить то, что мне нужно, в предложении — это нездешнее дыхание бесплотного духа!
— Ты про какой-то новый ужас? — полюбопытствовал я.
Он покачал головой.
— Для меня — не новый. Я знаю его и ощущаю вот уже много лет — этот запредельный ужас, которого твоему прозаичному мозгу и постичь не под силу.
— Спасибо за комплимент, — поблагодарил я.
— Мозг любого человека прозаичен по определению, — пояснил мой приятель. — Это я не в обиду говорю. А призрачные ужасы, что таятся за ним и над ним, — вот они-то и в самом деле загадочны и страшны. Наш жалкий мозг — да что он знает о вампирических сущностях, которые, возможно, затаились в измерениях более высших, чем наше, или за пределами звездной вселенной? Думаю, иногда они поселяются у нас в головах, наш мозг ощущает их присутствие, а когда они выпускают щупальца и начинают нас зондировать и исследовать, вот тогда-то мы и сходим с ума.
Теперь он не сводил с меня взгляда.
— Неужто ты в самом деле веришь в весь этот вздор! — воскликнул я.
— Конечно нет. — Друг мой встряхнул головой и расхохотался. — Тебе ли не знать, что я, скептик до мозга костей, вообще ни во что не верю? Я всего лишь обрисовал, как поэт реагирует на вселенную. Если человек хочет писать страшные истории и воссоздавать ощущение ужаса, ему полагается верить во все — во все, что угодно. Под «всем, что угодно» я подразумеваю ужас, превосходящий все сущее, ужас, более кошмарный и невероятный, нежели все сущее. Автор должен верить, что во внешнем пространстве водятся твари, которые в один прекрасный день могут спуститься сюда, и наброситься на нас с неутолимой злобой, и уничтожить нас полностью — наши тела, равно как и души.
— Но эта тварь из внешнего пространства — а как же автор ее опишет, не зная ни ее формы, ни цвета, ни размера?
— Так описать ее практически невозможно. Это я и попытался сделать — и не преуспел. Может быть, однажды… впрочем, сомневаюсь, что такое вообще достижимо. Но подлинный художник может подсказать, намекнуть…
— Намекнуть на что?
— Намекнуть на ужас абсолютно неземной, проявления которого не имеют на Земле аналогов.
Я был до глубины души озадачен. Мой друг устало улыбнулся и стал развивать свою теорию в подробностях.
— Даже в самых лучших классических произведениях ужаса и тайны есть нечто прозаичное, — объяснял он. — Старушка миссис Радклифф с ее потайными склепами и окровавленными призраками; Мэтьюрин, с его аллегорическими фаустоподобными героическими злодеями и пламенем, пышущим из пасти ада; Эдгар По с его трупами в запекшейся крови и черными котами, с велениями вещего сердца и полуразложившимися Вальдемарами; Готорн, так смешно озабоченный проблемами и ужасами, порожденными всего-навсего грехом человеческим (словно грехи смертных хоть что-нибудь значат для холодного и злобного разума за пределами звезд). Есть, конечно, и современные мастера: Элджернон Блэквуд, который приглашает нас на пиршество высших богов — и демонстрирует нам старуху с заячьей губой за планшеткой для спиритических сеансов и с колодой засаленных карт в руках или нелепый эктоплазм — эманацию вокруг какого-нибудь дурачины-ясновидца; Брэм Стокер с его вампирами и вервольфами — этим наследием традиционных мифов, обрывками средневекового фольклора; Уэллс с его псевдонаучными страшилками, водяными на дне моря, дамами на Луне; и сто идиотов и еще один, которые без устали строчат истории о привидениях для бульварных журналов, — что они привнесли в литературу страха? Или мы — не создания из плоти и крови? Это только естественно, что нас повергает в отвращение и трепет вид этой самой плоти и крови в состоянии распада и гниения, когда по ней туда-сюда ползают черви. Это только естественно, что рассказ про покойника щекочет нам нервы, внушает нам страх, и ужас, и омерзение. Да любой дурак умеет пробудить в нас эти эмоции — на самом деле Эдгар По очень мало чего достиг своей леди Ашер и растворяющимися Вальдемарами. Он задействует эмоции простые, естественные, понятные; неудивительно, что читатели на них отзываются. Но разве мы — не потомки варваров? Разве не жили мы некогда в высоких и зловещих лесах, во власти диких зверей, зубастых и клыкастых? Неудивительно, что мы дрожим и ежимся, встречая в литературе темные тени из нашего собственного прошлого. Гарпии, вампиры и вервольфы — что они, как не многократно увеличенные и искаженные гигантские птицы, летучие мыши и свирепые псы, докучавшие нашим предкам, терзавшие наших праотцев? С помощью таких средств пробудить страх несложно. Несложно напугать читателей пламенем из адской пасти, потому что оно опаляет, иссушает и сжигает плоть, — а кто не понимает, что такое огонь, кто его не боится? Смертоносные удары, палящий жар, призраки, кошмарные уже в силу того, что их реальные прототипы хищно затаились в темных закоулках нашей наследственной памяти, — мне осточертели писатели, которые ужасают нас столь жалкими самоочевидными и банальными неприятностями.