Юрий Дружников
Мой первый читатель
Микророман
1.
Позвонила незнакомая женщина, судя по голосу, пожилая. По имени себя не назвала, сказала, что ее муж велел со мной встретиться. Я осторожно поинтересовался, а кто, собственно, ее муж. Она ответила, что скажет потом. Пригласил ее к себе, но она отказалась: лучше на улице. На другой день мы увиделись на площади Революции возле лестницы, ведущей к ГУМу.
Была она с меня ростом, а я не маленький. Возраст неведом, лицо без краски. Из породы худощавых старух, для которых время остановилось. Под маленькими бесцветными глазами мешки: может, что с почками.
- Давайте отойдем в сторонку, чтобы не толкали,- предложил я.
- Нет, тут лучше,- твердо возразила она.- В толпе нас не так видно.
Глаза у нее бегали, и я подумал было, что у нее, может, не совсем в норме психика. Но она словно прочитала мою мысль.
- Не бойтесь, я в здравом уме. Очень даже в здравом.
- Не сомневаюсь,- я старался ее успокоить.- А в чем все-таки дело?
- Муж велел передать вам вот это,- оглянувшись, не следят ли за ней, она протянула сверток.- Конечно, лучше бы это уничтожить от греха подальше. Но он так пожелал. Боюсь я не выполнить последней его воли.
Приняв сверток, я тоже инстинктивно оглянулся.
- Да кто ваш муж-то? И сам он где?
- Умер. Неделю назад.
- Извините... А я знал его?
- Он говорил, вы вместе работали.
- Не сказал, где?
- Как же - в газете. Он был у вас цензором, то есть, я хотела сказать, уполномоченным Главлита.
- Цезарь Матвеич? Боже ты мой! Замечательный был, добрейший человек,безо всяких колебаний кривил я душой.- Все его любили.
Наверно, в голосе моем было недостаточно искренности.
- Он был абсолютно честный и порядочный,- резко сказала она.- Так получилось, что он попал в эту организацию. Не его вина.
- Конечно,- согласился я.- В общем-то, мы все занимались одним делом. А что в свертке?
- Не знаю,- ответила она.- То есть что это я несу? Знаю, разумеется: это его, ну, как бы сказать, записки.
- Воспоминания?
- Не совсем. Сперва это был его личный производственный дневник. Но после... После он говорил, что все стало смотреться иначе и что эти записи его реабилитируют перед... Она смутилась, умолкла.
- Реабилитируют?- переспросил я.
- В общем, чтобы внуки о нем плохо не думали. Поэтому приказал, чтобы вы делали с записками все что захотите. Я была против, у нас ведь дети, у них все благополучно. Мало ли что? Но дети тоже решили, как он... Что вы все вертите сверток в руках? Спрячьте в портфель!
Я послушно спрятал. Нам все-таки пришлось отойти в сторону, потому что нас толкали. У музея Ленина мы постояли еще несколько минут. Она спокойно, сказал бы, даже отстраненно (что делало ей честь) поведала о том, как закончил свои дни ее муж.
- Он хорошо умер, быстро...
Я никогда до этого не слышал, чтобы так говорили о близком человеке: "Хорошо умер".
- Как это "хорошо"?- спросил я.
- Тихо. Не мучился, как другие. Сердце - и все. Всем бы так... А вы когда это... туда?
- Уехал бы сегодня, да не выпускают.
- Выпустят!- убежденно сказала она.
- Могу я вам позвонить, когда прочитаю?
- Разве у вас имеется наш телефон?- опять встревожилась она.
- Нету, но...
- Ну,- заспешила она,- это ни к чему. Я вам все отдала. Желаю, чтобы у вас все получилось, как задумали!
Резко повернувшись, она ушла.
2.
Держась за поручень в вагоне метро, я прикрыл глаза, и передо мной возник Цезарь Матвеич Цукерман. Или Цензор Матвеич, как звала его вся редакция. Еще он был Цензор Цезарь, сокращенно Це-Це. Был также эвфемизм "Заведующий тем, чего нельзя". Некоторые звали его просто Цука. А главный фельетонист Аванесян в узком кругу величал его "наш советский Сахаров".
Цукерман был грузным, неторопливым, непременно учтивым человеком. Напоминал он главбуха. Всегда ходил в черных нарукавниках поверх коричневого пиджака. В волосатых руках держал термос, из которого наливал чай по глотку. Еще помню его раздражающую привычку то и дело подтягивать галстук под свой двойной подбородок, будто он сейчас выйдет на трибуну или готовится войти в кабинет к высокому начальству.
- Это он хочет сам себя удушить за содеянное,- ворчал Аванесян, которому доставалось от цензора чаще других.
Честили его при каждом удобном случае, за глаза, конечно. Обвиняли в том, в чем лично он был виновен ничуть не больше всех нас и многих прочих. Лицом к лицу, однако, весь штат, включая главного редактора и замов (нештатным сотрудникам с ним разговаривать не полагалось), держал с ним дистанцию. Или цензор держался с нами особняком.
Нельзя сказать, что его боялись,- он был исполнитель низшего звена. Ничего разрешить он по статусу своему не мог. Но он мог воспрепятствовать. Как от врача-онколога, от него в любой момент можно было ждать неприятности.
С ним редко спорили, ибо шанс доказать что-либо был равен нулю. За ним стояла могучая и таинственная организация, которая называлась Комитетом по охране гостайн в печати. Ведомство это знало все, чего нельзя, даже, вероятно, знало то, что можно, и это абсолютное, неизвестно как добытое и кем узаконенное ведение, эта невидимая всесильная власть над умами пишущих и читающих, вызывали к представителю данного ведомства почтение. Может, трепет. Может, страх. А скорей всего, то, и другое, и третье вместе взятое.