Их было пятеро, и все они, как на подбор, были щёголи-матросы. Хозяйка кабачка то и дело меняла на столе пред ними жестяные кружки с кислым монферрато, и они каждый раз аккуратно расплачивались, доставая из штанов горстями тяжело звучащие медные монеты. Выпили они много, но пьяны не были, сидели тихо и вели философскую беседу.
— Учёные, — сказал жирный Фриц, задумчиво глядя сквозь табачный дым голубыми выпуклыми глазами, — учёные додумались теперь, что род человеческий произошёл от обезьян. Ну, нет! Хоть учёные и умный народ, и мастера убеждать, но в этом они могут уверять кого угодно, — только не нашего брата… Слава Богу, — за двадцать лет, что я хожу в море, — достаточно перевидал я этой хвостатой твари. И скажу вам, братцы: коли учёные не врут, хитра была та первая обезьяна, которой удалось родить человека!
Он захохотал тяжёлым смехом северного немца.
— Теперь это оставлено, — с важным видом сказал бритый краснолицый брюнет еврейского типа, должно быть, корабельный фельдшер. — Теперь в обезьяну уже не верят, а верят в общего родоначальника.
— То есть?
— Как бы тебе лучше объяснить? Ну, вот… у тебя есть братья?
— Был один. Не знаю, жив ли. Лет пятнадцать не видались, Марком звали.
— Он у тебя кто такой? Какое его звание?
— Известное дело, не принц крови. Крестьянин, виноградником питает себя… у нас вся деревня — виноградари.
— А отец у вас, двоих, кто был? Тоже крестьянин?
— Разумеется, да ещё, вечная память ему, — какой исправный.
— Так вот видишь ли: отец у вас крестьянин, а из сыновей один, по-отцовски, мужиком остался, а другой — ты, Фриц, значит, — лучшего захотел, пошёл в матросы; стало быть, переменил участь, загнул на другую линию.
— Ну?
— Ну, и с происхождением человека — тот же самый порядок. Был да жил такой общий родоначальник, — зверь не зверь, человек не человек, — от которого пошли две ветви потомков. Одна всё развивалась, умнела, улучшалась и выровнялась в человека, как быть следует. А другая всё дичала, дурела, унижалась и выродилась в обезьяну. Понял?
— Как не понять? — протяжно возразил Фриц. — Как не понять, когда хорошо растолкуют? Выходить, следовательно, что один-то сын был парень себе на уме и в люди выскочил, а другого — дурака — отец, за непочтение, в обезьяны отдал… Ловко соврано.
Он снова захохотал, точно бочку покатил с горы, и, отсмеявшись в одиночку, продолжал:
— Нет, нет… что до меня касается, я не перестану верить в старика Адама и бабушку Еву… И знаете, братцы, почему? Потому что я сам их видел, — вот этими моими собственными двумя глазами!
Смуглый генуэзец Альфио, при этих словах, бросил подозрительный взгляд на стоявшую пред Фрицем кружку и, оттянув указательным пальцем левой руки веко на левом глазу, остальными пальцами весьма скептически заиграл пред лицом своим: дескать — вот началось — не любо не слушай, врать не мешай!.. Но немец настаивал уверенно и спокойно:
— Да, я был знаком с Адамом и с Евою. Ева-то, положим, когда я имел честь быть ей представленным, уже никого не узнавала от старости и, как недвижимое имущество какое-нибудь, лежала денно и нощно под шалашом на циновке. Но Адам, хоть и седой, как лунь, держался ещё молодцом, и мы с ним славно выпили перед отходом нашего брига с острова…
— Ага! — проворчал Альфио, опуская руку, — история какого-нибудь Робинзона!
— Вот видишь: догадался! — хладнокровно возразил Фриц, — стало быть, нечего было и рожи строить!..
— Ну, таких-то Адамов не в диво видеть всякому моряку, которому океан не впервинку, — заметил третий матрос — по бледно-жёлтым волосам, датчанин, швед или чухонец. — Без них не стоит ни один остров в южных морях. История обычная: облюбует себе какой-нибудь тюленебой островок в океане, как постоянную станцию, и начинает сперва ходить туда из года в год на промысел, потом станет на островке заживаться, потом зазимовать попробует, потом — глядь, и уезжать уж никуда не хочет. Посёлок строит, семью с материка везёт, коли женатый, либо с туземкой свяжется… Ведь это — вроде болезни, как прилипают люди к таким островкам. Кто в Робинзоны попал один раз, того потом всю жизнь тянет назад, в пустыню.
— Мой Адам, — перебил Фриц, — не из тюленебоев. Он был француз, человек образованный, хорошей фамилии, — хотя настоящего имени своего он нам не пожелал сказать: очень стыдился, что одичал… На острове звали его «муссю Фернанд».
— Как же его угораздило попасть на остров?
— Да обыкновенно — как попадают все Робинзоны: через кораблекрушение. А уж через какое именно, когда и как, — этого я вам объяснить не могу, потому что — начнёт, бывало, старик рассказывать и всё перепутает… совсем лишился памяти. Верно одно: отбыл он — с сестрою своею — молодою девушкою — из Лиссабона… годов этак, примерно сказать, тому назад пятьдесят, потому что не только о войне франко-прусской, но и Наполеоне III никто на острове не имел ни малейшего понятия.
Думали, что во Франции королевство, Орлеаны правят. Ехали они, совсем, должно быть, профершпилясь, в Бомбей, где муссю Фернанд должен был получить хорошее место при какой-то английской фирме, а сестра его, мамзель Люси, собиралась открыть пансион для девочек. Чуть обогнули Капский мыс, — тогда о Суэцком канале и помину не было, — стало их трепать. Больше ничего не помнит и не может рассказать толком. — Дед! — говорю, — да неужели ты, пока из ума ещё не выжил, не догадался записать своей истории?.. Молчит, трясёт головою, ничего не разумеет… Ну, да внучонок его выдал: за фунт карамели и перочинный ножик — хотите, говорит, украду вам дедушкины листки, на которых он свою жизнь написал?.. Валяй!.. И украл. До сих пор берегу их. Только — чёрт бы драл! — без начала и конца… Ohé! padrona! — прервал он речь свою, стуча кружкою, — ещё жестяночку вашей кислятины, да время и — к девицам…