Не знаю, из какого металла отлиты эти плитки — то ли бронза, то ли ещё какой сплав. У них насыщенный плотный цвет, они массивны и крепки, и это правильно, потому что каждая плитка — это жизнь. Вот, например, Рикхен Вайль, урождённая Пинкуз, депортирована и сгинула — понизу бронзового квадрата три вопросительных знака. Конечно, это означает смерть. Тротуары окрест университета выложены серыми каменными плитами, и металлические памятки всегда живут внутри такой плиты — по три, пять, девять штук. Они попадаются через каждые двадцать-тридцать шагов. Я ни разу не видела, чтобы кто-нибудь из прохожих склонялся к высеченным в металле именам, но я нередко читаю их, потому что эти люди своею смертью оплатили моё право здесь жить (неплохо), учиться (нехотя) и получать стипендию (немалую). На этот раз я задержалась у входа в лавку. Из-за витрины звал уютный свет, там было вкусно, опрятно и чисто, оттуда крались запахи жаркого и колбас, а у входа, прямо напротив двери из земли молча смотрели памятки. Оказывается, когда-то в этом подъезде жило семейство Зеелиг — Бруно и Лина, родители, а также Манфред, Герд и Хорст, сыновья — и некая Эльфриде Аппель. От них остались шесть коричневых квадратиков, и на каждом с освежающей честностью высечено «убит» или «убита». Я прочла это слово целых шесть раз. Шестеро соотечественников, соседей, сограждан, людей, убитых жителями этой страны. Добро пожаловать в Моор.
— Как всегда?
Я кивнула. Продавщица отодвинула стекло, достала здоровой правой рукой жаркое, водрузила его на доску и отрезала сочный круг, прижимая мясо клешнёй. Свинина была заключена в сладкое колечко шкурки и жира. Продавщица подхватила её на двузубую длинную вилку — и на тарелку. Впридачу я взяла капустный салат: самую малость приквашенная, тонко нарезанная белокочанка. С некоторых пор забота о весе принуждает меня обходиться без хлеба. Сначала чего-то не хватало, но я быстро привыкла. К тому же за счёт несьеденной булки можно скушать больше гарнира. И мяса…
Это похоже на муки Тантала, но мне по сравнению с ним повезло. В мясной лавке жаркое парится за прозрачным стеклом, испуская небесный земной аромат. Оно сочится подливкой и кровью. Здесь царство сьедобной плоти. Я не балуюсь местной сладкой колбасой — в ней многовато изыска и традиции. Не привлекают меня и салаты, все эти смеси мяса с майонезом и прочая ересь. Иногда я изменяю жаркому, вкушая гусиный паштет, угря, лосося, а то и свиную ногу, эту традиционную туземную отраву с приторным нежным вкусом. Подчас я удовлетворённо наблюдаю, как уродливая рука накладывает на бумагу сочный свежий ростбиф, но как бы я ни шалила, день-два спустя моя страсть всё-таки настигает меня и ведёт, удерживая за язык, назад к пище богов.
— Немного желе, пожалуйста.
Она послушно зацепила вилкой кубики тёмного желе и аккуратно сбросила их на тарелку. Я понятия не имею, как на самом деле называется это желе; я никогда не слышала, как его заказывают местные, и подозреваю, что, обслуживая меня, продавцы повторяют спонтанно выбранное мною слово. Они слишком вежливы и практичны, чтобы указать мне на ошибку. Я захожу в эту лавку один или два раза в день. Утром — завтрак, и людей здесь не так много, как к обеду, когда приходится стоять в очереди. Мясная лавка прячется в полуподвале. Вокруг, сколько хватает глаз — массивы за массивами бюро и офисных зданий, и офисные рабы косяками сплываются сюда обедать. Хит номер один — жаркое, — а есть же ещё вскормленный кукурузой цыплёнок, печёная ягнятина в вине, судак на бузине под соусом-пастрами, с клецками на ароматных травах, или лосось под пенным соусом, на грибах и приправленном рокфором шпинате… Заходят сюда и рабочие с окрестных медлительных строек. Уж если в Моор начали что ремонтировать или строить, то закончат нескоро, особенно если здание большое, в центре и нужное позарез. Оно стоит, упакованное в марлю и бинт лесов, словно увечный человек, годами, и рабочие фирмы-виновника успевают хорошо изучить гастрономическую и прочую окрестность. Берут они всё то же жареное мясо с гарниром. Порции невелики, потому что недёшевы: 50 марок килограмм. Сколько я сюда ни хожу, наесться мясом не удалось ни разу. Инстинкт приказывает экономить.
Я положила на прилавок деньги, и бледная женщина подала мне тарелку своим левым розовым плавником. Эта изуродованная талидомидом рука — большой палец и сплошной гибкий, широкий обрубок с зачатками ногтей — уверенно жонглирует пищей. Мои люди — не эти, безропотно принимающие из отвратительной руки завтраки и обеды, а настоящие мои соотечественники — в массе своей предпочли бы, чтобы у продавщицы были нормальные руки. Обитатели страны Моор (несмотря на исторические факты, всё-таки люди) в массе своей предпочли бы то же самое; разница в том, что здесь мы кушаем уложенные необычайной конечностью блюда и говорим спасибо, а дальше молчим. Нас не хватает даже на то, чтобы проголосовать маркой, отправившись в другую лавку. Такое немыслимо. Неприятно поражённые видом этой руки, клиенты возвращаются сюда, к симпатичной бледной женщине с её клешнёй. Я тоже. Решительно удушив животное отвращение к осквернённой калекой пище, я с мазохистским удовольствием гляжу на розовую культяпку, ловко прижимающую тёплое мясо к доске. Это совсем не то, что стандартная рука, которая, как и всё наше тело, самой своей человеческой формой резко отличается от состоящих из такой же плоти мяс и колбас. Необыкновенная эта, аппетитно розовая культяпка мгновенно выдаёт глазу наше очень близкое родство с поедаемым мясом, и мне это нравится.