Николай Якушев
Место, где пляшут и поют
Повесть
Милицейский лейтенант, по-утреннему свежий и открытый миру, с любопытством наблюдал за потрепанным белокурым мужчиной, который по другую сторону барьера дрожащей рукой силился расписаться за возвращаемую мелочь и паршивые наручные часы.
—Сундуков Алексей Алексеевич… —заглядывая в бумаги, с выражением прочел лейтенант и, напуская важности, заметил: —Что ж вы? Доктор —а в вытрезвитель попадаете? Поименованный Сундуков поднял воспаленные глаза. На помятых щеках его пробивалась пегая щетина.
—Я бы сказал —превратности судьбы… —ответил он вяло и, точно лошадь, тряхнул головой. —Так бы и сказал, если бы честь задержания не принадлежала нашей славной милиции…
—Положено! —веско возразил лейтенант и опять заглянул в бумаги. —Вот, черным по белому — своим видом оскорблял достоинство окружающих!
—Чудак! —усмехнулся неживой усмешкой проштрафившийся. -Как я, пьяный, могу оскорбить достоинство трезвых окружающих? Это софистика какая-то…
— Ты где работаешь? — сменил тему озадаченный лейтенант. — В смысле, сердце, почки? В каком отделении? —он был молод, но здоровьем интересовался, зная, сколь хрупка человеческая жизнь.
—В каком? —недобро переспросил Сундуков. —А в морге… -он то ли подмигнул, то ли дернул глазом. — Трупы режем. Будет нужда — милости просим.
— Типун тебе на язык! — разгневался лейтенант и показал на дверь.
Сундуков вышел на улицу. Мир виделся словно сквозь сетку -черно-белый и встрепанный. От вчерашней непогоды остались расплесканные по городу лужи, отливавшие холодным медальным блеском. Сундуков поежился, сунул руки в карманы любимых вельветовых штанов. “Экая скверность!” —с отвращением подумал он, глядя на колючие неоперившиеся бульвары и сердитые остроугольные дома. Никуда не скрыться от этих чахлых посадок, тупорылых коробок, машин с мигалками. Мысль о том, чтобы ехать на работу, резать желтую отжившую плоть, вызывала тошноту и панический ужас.
Он сел в троллейбус. Темнело в глазах и щемило в груди. Гад-водитель упорно не закрывал дверей, и народ все прибывал, лез как намыленный. Сундукову казалось, что его засыпает землей. Он ненавидел этих настырных, потных, не знающих снисхождения людей. Вот этого, длинного, в кожане, навалившегося плечом, Сундуков с удовольствием бы убил. И стайку школьниц, имитирующих женственность, измазавших губы помадой, похожей на неслизанную сметану, —тоже. И величественного старца в колючем пальто, притиснутого напротив, который глядит сердито, не мигая, и думает о Сундукове нелестно. Убил бы без разговоров. Но нет сил, нет оружия, он сам зря появился на свет.
Когда-то, в детстве, Сундуков был белокур и голубоглаз -окружающие находили его внешность буквально ангельской. Какие-то посторонние женщины цокали языком и говорили: “Ну просто картинка!”. Его холили как призовую лошадь. Без передышки его причесывали, намыливали и драили порошком зубы. Матроска на нем была всегда накрахмалена, а штаны раскалены от утюга. Но все это, слава богу, давно прошло, и теперь Сундуков стал мерзок как все. Повыпали кудри и выцвели глаза, а посторонние женщины обходили его за квартал.
Но одной женщине деться было некуда. Обманутая ангельской личиной молодого Сундукова, она заимела от него сына и штамп в паспорте. Эти серьезные обстоятельства объединили супругов надолго, а, скорее всего, навсегда. О чувствах никто давно не вспоминал — чувства в семье заменила покорная усталость.
Пятнадцатилетний отпрыск Сундуковых был настоящим злым гением. Он превращал в кошмар остатки реальности. Жалобы школьных учителей были трагичны. Внешность сына была ужасна. Он не походил на отца. Скорее на мать. Но это тоже спорно. Он вообще ни на кого не походил. Он был синтетическим существом, вывалившимся из телеэкрана. Он стригся так коротко, что в глаза бросались мелочи —нос, бугры на черепе, уши —хотя такие уши трудно было назвать мелочью. Он двигался и говорил глупости в стилистике рэпа. Сундуков ненавидел рэп, а вместе с ним и сына.
Ловя себя на этой мысли, он обливался потом и от бессилия ненавидел себя. Что он мог сказать в оправдание —сон моего разума порождает чудовищ? Он был никудышным отцом. Естественно, что и ребенок получился никудышным. И на что вообще надеяться в этом никудышном мире?
Иногда Сундукову удавалось сосредоточиться, и город будто замирал, проглатывал шумы, бледнел, а из уличного марева вызревал, вылуплялся чудесный остров, щетинился короной лучей —эдакий циклопический бриллиант, вынырнувший из пучин, —он дразнил воображение белизной дворцов, мрамором площадей, изумрудом рощ и влагой фонтанов. Там не было старых, потрепанных и никудышных. Там женщины были смуглокожи и бесстрашны. Там плясали и пели, и лилось золотое вино.
— Ошеломительно… — бормотал Сундуков, созерцая мираж.
И тут уж он непременно давал маху —вдруг шел наискосок через улицу, сквозь заляпанные грязью “Москвичи” и юркие “Вольво”, сопровождаемый порциями русского
мата, или ронял масло на брюки во время завтрака, или забывал спустить воду в унитазе, то есть становился совершенно асоциален.
Он вел себя глупо, но это его ни в коем случае не смущало. Двадцатый век умирал, а его собственная жизнь катилась под гору, неудержимая и пресная как кусок мыла. Это печальное направление не менялось от внешних причин —и даже, когда троллейбус мчал Сундукова вверх по длиннющей улице, тот все равно чувствовал неуклонное падение в тягучую неприятную бездну. Троллейбус мчал вверх, и знакомая перспектива плавно выкатывалась навстречу —новые, словно литые, дома из отшлифованного кирпича, с мавританскими балкончиками и башенками, и старые унылые дома, тоже, впрочем, украшенные -скупо выписанными холстами и вывесками (всякие там “01 -причина пожара”, “Ремонт ключей и стальные оковы” и прочая белиберда), и веникообразные деревья, в которых смутно угадывалась веселая весенняя кровь, и вдруг —прогал между зданий и панорама центра —крыши, парки, купола, сумрачная гладь реки и грустная серая пустота неба…