Зла беда, — не буря:
Горами качает,
Ходит невидимкой,
Губит без разбору.
От ее напасти
Не уйти на лыжах:
В чистом поле найдет,
В темном лесе сыщет…[1]
Кольцов
Медленно ступала подо мною лошадь по пыльной дороге, ведущей в сельцо Комаровку, через которое мне необходимо было проехать, чтобы попасть к себе домой. Повесив, вместе с поводами, на переднюю луку седла картуз, я сидел и едва дышал от жара. Ноги, выдернутые из стремян, болтались туда и сюда, руки тоже, а глаза утомленно блуждали по полю, вспаханному под рожь и по поверхности которого от сильного жара дрожали и бежали так называемые «полуденки». И ни малейшего ветерка, ни малейшей жизни в природе! Все как будто замерло и закалилось от пыли и жгучих лучей солнца. Даже птицы и те куда-то попрятались, и на всем поле виднелся только один громадный коршун, да и тот сидел, опустив крылья и разинув клюв. Где-то далеко слышался не то какой-то вопль, не то какое-то пение… Я обернулся, посмотрел в ту сторону и увидал толпу народа… блестели позолоченные образа, виднелись красные хоругви, поп в парчовой ризе, а дьячки пели: «Даждь дождь земле жаждущей!» — толпа стояла на коленях, молилась, а жаркое, словно медное, и безоблачное небо парило лучами солнца…
Шагах в десяти передо мною тащился мужичок, ничком лежа в пустой тележонке, и лениво похлопывал вожжами свою клячу… Вдруг сзади послышался колокольчик… Я обернулся и увидал догонявшую меня тройку. Тройка мчалась быстро, и целое облако пыли следовало за нею. Однако тарантас как будто знакомый, да и толстый мужчина в форменном картузе с черным бархатным околышем, фертом сидящий на груде подушек, тоже как будто всматривается в меня… Я даже вижу, что он приложил руку ко лбу в виде козырька и словно силится узнать меня… Мужичок поспешно своротил прямо в канаву и сбросил шапку.
— Кто это? — спросил я.
— Становой[2].
И в самом деле, это был Петр Николаевич Рычев. наш становой пристав.
— Куда? — крикнул он, поравнявшись.
— Домой. А вы?
— В Комаровку, на мертвое тело.
И затем, быстро повернувшись, прибавил:
— Знаете что! Садитесь-ка со мною да поедемте следствие производить…
— Я-то при чем тут!
— Ну, посмотрите…
— Нет, жарко…
— А вот жар-то тем временем и схлынет! И поедете вы домой по холодку, любёхонько, тихохонько, за милую душу!.. А у меня кстати балычок есть осетровый да белорыбица провесная[3], у одного купца сейчас прямо из кастрюли вытащил, и мы с вами такую сочиним ботвиньку[4] с огурчиками, да с лучком, да с укропцем, да льду туда побольше… Пальчики оближете!..
И все это становой проговорил так смачно, так аппетитно, что я невольно начал соблазняться. Он заметил это и, быстро освободив место рядом с собой, крикнул:
— Ну, садитесь же!
— А куда же я лощадь-то дену?
— А рассыльный зачем! сядет и поедет.
И, ткнув в спину сидевшего на козлах рассыльного концом черешневого чубука, становой приказал ему сесть на мою лошадь.
Через четверть часа мы были уже в Комаровке и каким-то особенным «полицейским вихрем» подлетели к большой избе с пестрораскрашенными наличниками и ставнями и деревянным калачом, подвешенным над средним окном. На завалине сидело несколько стариков с седыми бородами, а неподалеку торчал сотский — хилый, беззубый солдатишка «времен очаковских и покоренья Крыма».
— Стой! — крикнул становой.
И тройка стала (словно ей ноги подсекли!), накатив на стариков густую тучу черной пыли. Сотский подскочил к тарантасу и, протянув обе руки к становому, готовился принять его на свои рамена[5], но становой оттолкнул руки и, ловко соскочив на землю, подошел к старикам.
— Шапки долой! — крикнул он, сверкнув глазами. Головы мигом обнажились.
— Что за народ?
— Понятые, вашескородие.
— Хороши понятые, коли порядков не знают. Вот я вам покажу, подлецам, как перед начальством в шапках стоять!..
Ворота отворились, и мы вошли на двор. У крыльца встретил нас как лунь седой старик, с умным выражением лица и седыми бровями, нависшими над глазами. Длинная борода его, начинавшая от старости желтеть, спускалась до самого пояса. Старик имел вид испуганный, стоял, как-то перекосившись, и исподлобья посматривал на станового не то враждебными, не то пытливыми глазами. Рядом со стариком, на ступеньке крыльца, сидела жена его — тощая, дряхлая старушонка — и хныкала, прикрыв глаза грязным самотканым фартуком.
— Ну, чего хнычешь-то, ведьма! — крикнул на нее становой.
— Как же не хныкать-то, батюшка Петр Николаич, — вступился старик, — вишь ведь горе-то стряслось какое…
— Ужасное горе, — перебил его становой, — ужасное!.. Прохожий какой-то подох!.. Кабы свой… ну так!..
— Все-таки неладно…
И, немного помявшись и снова пытливо глянув на станового, старик спросил:
— Потрошить-то будете, что ли, батюшка?
— Еще бы?..
— Нельзя ли как без потрошения… сено у меня там сложено…
— Мы сена не попортим, мы в избе потрошить будем, а после посотрут бабы.
— Батюшка, отец родной! — взвыл старик.
Но становой уже не слушал его.
— А лекарь здесь? — спросил он сотского.
— Здесь, в избе, вашескородие.
— Пьян?
— Чуть-чуть, вашескородие…
— А писарь?
— Он к попу побег за чем-то.
— Беги и тащи его сюда… да живо у меня!