У него были мохнатые, теплые, иссиня черные глаза и обезоруживающая улыбка человека, доброго и очень искреннего по своей натуре. Познакомились мы на втором курсе университета. Я тогда перевелся с вечернего отделения на дневное и только-только привыкал к своим новым соученикам. А для этого нужен был некоторый труд, так как будучи несколько постарше их, чувствовал я себя весьма неказистым, пропахшим рыбой Ломоносовым местного разлива, который из упрямства и болезненного инфантилизма не желает просто и честно торговать рыбой, но отчего-то вбил себе в голову, что должен обучаться русской филологии в Донецком государственном университете. В те годы я ловил на себе сочувствующие взгляды женщин, читавших нам те или иные дисциплины на факультете. Эти взгляды выражали сочувствие, но как бы не мне самому, а больше даже моим родителям. Умудренные жизнью и филологией дамы смотрели так, как будто на годы вперед видели все то, что со мной произойдет в дальнейшем и это дальнейшее не то, чтобы их огорчало, но определенно не радовало. В этих участливых, усталых и немного ироничных взглядах светился застарелый, как запах дегтя, цинизм Евы, защитившей кандидатскую диссертацию в советское время. «Карл Маркс и Фридрих Энгельс указывали на необходимость различать подлинно народную литературу от буржуазно-либеральной. Последняя, как правило, обслуживает исключительно интересы правящего класса, оставляя без внимания народные чаяния и нужды …» Впрочем, думается, Еве вообще нечего делать на этом поприще, которое в любые времена взыскует кроме практической сметки и хитрости еще и искреннюю веру в слово, да хотя бы и отдаленную любовь к нему.
Сев за студенческую парту, практически, сразу после демобилизации из рядов Советской армии, я ощущал в себе волнение, томление и жгучую тоску, происходящие от непримиримой вражды моей души с ее собственным телом. Острая ненависть к самому себе сочеталась с приступами такого безудержного самолюбования, что иной раз даже мне самому становилось за себя совестно. В те годы мне никак не удавалось найти между этими двумя совершенно противоположными чувствами правильную пропорцию или хотя бы сносный компромисс. Большую часть времени я проводил, вдохновенно красуясь перед окружающими меня девушками или прозябая в тихой ненависти к самому себе, пытаясь при этом выглядеть хотя бы ненамного более пристойно, чем чувствовал себя изнутри.
Однажды зам. декана привела в группу симпатичного парня и сказала:
— Этот студент из дружественной нам Мексики и будет обучаться теперь в вашей группе. Звали парня из дружественной Мексики Арнальдо. И был он в те годы у нас на факультете не один такой. Помнится, еще какие-то иностранцы желали овладеть основами могучего и великого языка Пушкина и Достоевского, а также профессоров Г. и Ф., лекции которых не только наши иностранцы, но и большинство русских студентов слушали приблизительно так же, как слушали бы музыку Вагнера ученики профессионально-технического училища при камвольно-прядильной фабрике. Если бы, конечно, кто-нибудь предоставил этим ученикам такую возможность.
Сразу хочу сказать, что до сих пор не понимаю, что мог делать на русском отделении филологического факультета мексиканец с такими глубокими и грустными глазами. Явно не изучать русский язык, но если не это, тогда что? Вот вопрос! Надо отдать ему должное, Арнальдо и сам чувствовал условность и зыбкость собственного пребывания в данной учебной группе, в данном вузе, на данном факультете, в этом городе и в нашей с вами стране. Вообще понимание произвольности и случайности того, что с нами происходит в жизни, при несомненной уверенности в закономерной благости общего хода событий было его сильной стороной.
— Как дела? — спросил я его как-то раз.
— Всегда все хорошо пока! — лучезарно улыбаясь, ответил он, стоя под дверью кафедры, которая настаивала на том, чтобы оставить его на втором курсе еще на один год.
Вообще, мы с Арнальдо никогда не были друзьями. Общались мало, не регулярно, да и большая часть нашего общения сводилась к какими-то малозначащим фразам. Помню, при встречах я ему говорил:
— Привет, дитя Латинской Америки!
Его, кажется, это приветствие немного задевало, и он пытался ответить мне что-нибудь ироничное в ответ, но без особого успеха.
Как-то я попытался узнать у него, как так вышло, что он учится именно здесь и изучает именно русский язык, поинтересовался тем, как русский язык поможет в его дальнейшей жизни в Мексике. Не знаю, зачем я задавал эти вопросы.
Подумав минут двадцать он, наконец, ответил:
— Не хочу в больше в Мексику. Хватит!
— Что хватит, Арнальдо? — не понял я.
— В Мексику хватит пока! — убежденно произнес он. — Донецк форева!
— А что так? — поинтересовался я. — А как же Латинская Америка? Красивые женщины, прекрасная музыка, древняя история? Ацтеки, майя, Мачу-Пикчу? Мама, папа, в конце концов?
— Мексика — нет пока! — сказал Арнальдо, глядя на меня, как Хулио Бандерас на сироту. — Донецк — да!
Этим мне пришлось и удовольствоваться.
Почти сразу у нас начались лекции профессора Г. Это была теория литературы в первом приближении. Так сказать первые отзвуки той симфонии интеллекта, которая раз начав звучать, уже не оставляла нас в покое ни днем, ни ночью.