Тьму прорезает дождь — я стою у окна, и меня бьет дрожь. Раза три уже ко мне подходили, обнимали, говорили: «Ну, Селина! Иди же спать. Простудишься». Будто можно простудиться в этих краях, где я должна прийти в себя; в этих краях, где нет ни глинистых дорог, ни луж, ни туманов, ни северо-западных ветров; где ночь и дождь не так непроглядны, как у нас, и не под силу им вытемнить, вымочить все живое и неживое кругом. Оставьте меня… Как раз в годовщину и вспоминать ночь, которую весь край лесной зовет и еще лет пятьдесят звать будет надтреснутым голосом «ночью святого Маврикия». Оставьте меня. Я уже не дрожу. Но лучше бы уж дрожать. Ведь сегодня вечером исполняется два года…
Я знаю — как раз об этом мне и не надо бы думать. Но разве можно отторгнуть от себя корни? Моя ли вина в том, что они — точно корневища наших круглоголовых дубов, немногочисленны, но так глубоко и крепко сидят в земле, что нашим мужчинам, чтобы расчистить место, приходится вырывать громадную яму и долгие часы обеими руками орудовать топором с рябиновой рукояткой? Оставьте меня сегодня вечером. Только сегодня. Я не смакую беду, о нет! Но снова стать прежней Селиной, той, кого ровесники прозвали Совой, обитательницей ночного царства, где у нее становятся огромными зрачки, можно, лишь заглушив в себе крики, забыв все, к чему привыкла. Прежняя Селина! Я так же хочу вернуть ее, как и вы, но только целиком, полностью — в еще большей мере, чем прежнюю, ту девчонку в лифчике, который ничего не держит, — девчонку с торчащими локтями и острыми коленками, которые то и дело взметывают вальсирующую юбку. Прежняя Селина! Дайте ей прийти в себя. Жизнь всегда излечивает от смерти, когда ты ее любишь. А я люблю ее, мою жизнь! Но ведь я и раньше любила ее, и вы знаете, до какой степени. А сегодня вечером исполняется два года…
* * *
Сегодня вечером исполняется два года с тех пор, как проскользнула та тень, — которая теперь действительно уже только тень, — и сквозь эту темень, сквозь пелену дождя я снова вижу, как она приближается. Я снова вижу ее, — никогда на самом деле не видев, — тем «внутренним зрением», которым, говорят, наделены девушки с глазами разного цвета. Я выдумываю, ничего не выдумывая; я — единственная, кто знает все, я посвящена в тайны. Я знаю все с того самого дня, когда мне пришлось все выслушать — так, что голова закружилась. С того самого дня, когда словно рефрен звучало сотни раз повторенное: «Слушай, Селина…» И в ночь святого Маврикия, как и в другие ночи, он не скрыл от меня ни единого жеста, не щадя, раскрывал передо мной все, малейшие детали! Ах! Если те, кого мы вынудили к признанию, могут отомстить нам, лишь оправдав наши предположения сверх всяких ожиданий, лишь отравив нашу память, — мне отомстили сполна! Я снова вижу, как она приближается, та тень…
* * *
Она приближается, та тень, растворенная в густоте ночи, в густоте дождя. Ни формы, ни контура. Черное на черном, нечто чуть более темное, двигающийся сгусток, заслоняющий на своем пути то более серое пятно облака, то один из редких, тускло мерцающих огоньков деревни, окутанной ветром и сном.
Она приближается, невидимая. И неслышная. Вернее, защищенная ливнем, гулким шумом сообщника-дождя, заглушающего ее шаги. Что это шуршит так равномерно — клеенка ли плаща трется о ноги или косой ливень яростно хлещет по листьям и стволам? Плод ли это падает на землю или сапог наступает на ком набухшей от воды глины и она издает влажный хлюпающий звук, звук раздавленной губки? Никто этого не определит, даже местные собаки — намокшие, наглотавшиеся воды, они забились в конуру и не чуют ничего, кроме всепоглощающего запаха пропитанной водою земли.
А тень между тем приближается с медлительной уверенностью слепца, который ногой нащупывает дорогу, где мельчайший камешек служит ему неповторимым ориентиром. Она с легкостью преодолела десятка два препятствий, перемахнула через забор, пролезла под колючей проволокой, прошла вдоль дома, откуда доносились оглушительные взрывы хохота со свадебного гулянья, пересекла сад, проникла в гумно и тут задержалась… Да-да, задержалась, задержалась, точно влюбленная парочка возле стога сена. Вот она выходит из калитки — и даже щеколда не звякает. Вон пробирается через кучу брошенных на току инструментов. Минует серпы косилки, не задев их, направляется влево, к крольчатникам, возвращается и устремляется по той пустынной дороге, что исчезает в кромешной тьме, среди вспаханных полей, вся в рытвинах и кочках.
Теперь тень уже не совсем тень. Она приближается все быстрее, слышен торопливый шаг, настоящие шаги, хлюпающие по грязи; доносится хриплое дыхание, которому плохо помогают легкие, оно с шумом вырывается из груди. Еще несколько минут соблюдается осторожность, затем ритм дыхания и ритм шагов ускоряются — бродяга, широко ступая, уходит прочь. Еще мгновение — и вдруг он, уже не таясь, кидается со всех ног прочь. Не обращая внимания на стук каблуков, разбрызгивая лужи, давя щебень, он улепетывает и улепетывает, задыхаясь, погружаясь мало-помалу в бездонную, давящую деревенскую тьму.