Приехали на Москва-реку, полоскать белье. Денис, который приносит нам живую рыбу на кухню, снимает меня с полка и говорит: «А щука про тебя спрашивала, ступай к ней в воду!» Раскачивает меня и хочет бросить в Москва-реку, я дрыгаюсь, чтобы он думал, что я боюсь. Горкин велит тащить на плоты белье. Я гляжу, столкнет ли Денис в воду нашу Машу-красавицу. Она быстро бежит по мостику, знает Денисову повадку, Прыгает на плотах. Денис ставит корзину, говорит: «Нонче полоскать весело, вода согрелась», — и сразу толкает Машу. Она взвизгивает, хватает Дениса за рубаху, и оба падают на плоты. Горкин говорит мне: «Чего глазки на глупых пялишь, пойдем лучше картошечку печь на травку».
Хорошо на Москва-реке, будто дача. Далеко-далеко зеленые видно горы — Воробьевку. Там стоят наши лодки под бережком, перевозят из-под Девичьего на Воробьевку, и там недавно чуть не утоп наш Василь Василич Косой, на Троицу, на гулянье, — с пьяных, понятно, глаз, — Горкин рассказывал, сам папашенька его вытащил и накостылял по шее, по самое первое число, и при всем народе. Иначе нельзя с народом с нашим. Василь Василич после даже благодарил — проспался. Папашенька так и нырнул, в чем был, пловец хороший, а другой кто, может, и утонул бы, — очень бырко под Воробьевкой, а Косой грузный такой да пьяный, как куль с овсом, так и пошел ключиком на дно. Ну, теперь поквитался с Косым папашенька: Василь Василич его тоже от смерти спас, разбойники под Коломной на них напали.
— Ну, чего еще рассказывать, сто раз рассказывал про разбойников, — говорит Горкин, — мой ступай на реку картошку, а я огонек разведу. Ну, я помою, ты разводи.
Горит огонек, из стружек. Пахнет дымком, крепкой смолой от лодок, Москвой-рекой, черными еще огородами — недавно только вода с них спала, а то Денис на лодке по ним катался, рыбку ловил наметкой. Направо голубеет мост — Крымский мост, железный, сквозной, будто из лесенок. Я знаю, что прибиты на нем большие цифры — когда въезжаешь в него, то видно: 1873 — год моего рождения. И ему семь лет, как и мне, а такой огромный, большой-большой. Я спрашиваю у Горкина: «А раньше, до него, что было?»
— Тогда мост был тут деревянный, дедушка твой строил. Тот лучше был, приятней. Как можно живое дело… хороший, сосновый был, смолили мы его, дух какой шел, солнышком разогреет. А от железа какой же дух! Ну, теперь поспокойней с этим, а то, бывало, как ледоход подходит — смотри и смотри, как бы не снесло напором… ледобои осматривали зараньше. Снесет-то если? Ну, новый тогда ставим, поправляем, вот и работка нам, плотникам. Папашенька-то? Хорошо плавает. Его наш Мартын… помнишь, сказывал тебе про Мартына, как аршинчик царю нашему, батюшке Александру Миколаичу, вытесал на глаз? Он и выучил плавать, мальчишкой еще папашенька был… он его с мосту и кинул в реку, на глыбь… и сам за ним. Так и обучил. Нет, не Кинга его сперва обучил, а Мартын наш, я-то знаю. Кинга это после объявился. Теперь он капитал нажил, на родину вон уезжает, папашенька говорил. Ему Куманины почет оказывают какой, на обед позвали, папашенька поехал нонче тоже: все богачи будут, говорит. Ну, какой-какой… обнаковенно какой, Кинга… англичанин. И верхом обучал ездить, какие ему деньги платили господа! А наши казаки лучше его умеют. Это все пустяки, баловство. Господа набаловали.
— Какие господа набаловали?
— Всякие. И барин Энтальцев, пьяница-то наш, тоже баловал, когда деньги водились. И Александров-то барин, у которого стоячие часы папашенька купил, от царя были, а тот баловал, покуда не промотался. Вот теперь поедет Кинга к себе домой и будет говорить ихним там — какие деньги везу, сто тыщ везу, набрал от дураков, плавать их учил. Вот какую славу заслужил… За что! Я его помню годов тридцать, у него тогда только дыра в кармане была. Нашему Мартыну-покойнику никакой славы не было, а он лучше его умел. Вот и скажи, с чего такое ему счастье? От неправды. А вот от какой. Ну, что за охальник за Дениска! Не балуй, что ты, всамделе?.. Машку-то в Москва-реку пихнул. Нет, уж больше не возьму ее на реку.
— А почему она за Дениску замуж не выходит? Он тогда будет ее все в Москва-реку, да? боится она, да?..
— Понятно, боится. Дурочка, ишь гогочет. Как городом-то мокрая вся пойдешь? Иди сушись у огня, глупая.
Маша ругается на Дениса, хлещет его бельем. Бежит к нам, а юбка прилипла, все ноги через нее видно, нехорошо. Горкин плюется: «Бесстыжая, — говорит, — глядеть страм!» Маша садится у огонька, захлестывает мокрую юбку на ноги. Горкин отчитывает Дениску, грозится все доложить хозяину, говорит:
— Мне, старику, и то зазорно, нехорошо глядеть. Подумай своим мозгом, — тычет он себе в лысину, — разве можно так с девушкой, в хорошем доме служит… и ты, солдат, порядки знаешь. А тебя, дура, я приструню, тетке пожалуюсь. Я этого дела не оставлю, повадки твои давно вижу.
От Машиных ног дымится парок, — от огонька, от солнышка. Горкин велит Глашке, белошвейке, которая приехала тоже с нами, бежать домой, принести от Марьюшки-кухарки платьишко для мокрой дуры, только не сказывать, господь с ней, больше она не будет. И Маша просит: «Голубушка, принеси, с голубенькими цветочками какое, в гладильной у меня висит… оступилась, скажи». Денис приносит из домика-хибарки, у которого стоят, выше крыши, красно-белые весла, новую рогожу и покрывает Машу.