Зачем нужны календари, юбилеи, рубежи тысячелетий? А затем, чтобы стареть, то есть подводить итоги, классифицировать, сортировать, вспоминать. Столетия очень удобны для рассказов об Истории литературы: у нас есть XVIII век (так называемая эпоха Просвещения), который не похож на XIX век, окрещенный Романтическим, а затем Натуралистическим. А вот XX век – как его наречь? Модернистским или Постмодернистским? Чудовищным или Теоретическим? Дадаистским, Сюрреалистическим, УЛИПОанским[2] или Трэшевым[3]? Смертоносным или Несусмертным[4]?
На протяжении тех пяти лет, что я работаю литературным критиком (в «Эль», «Вуаси», «Лир», «Фигаро литтерэр», «Маек э ля плюм», а также на канале «Пари премьер»), я пытаюсь, в меру своих слабых сил, с субъективностью и наивным энтузиазмом дилетанта низвергнуть культ литературы. Самое страшное преступление в моих глазах – это когда ее возводят на почетный (иначе говоря, покрытый пылью веков) пьедестал, ибо сегодня книге больше чем когда-либо грозит смертельная опасность. Мне кажется, следовало бы воспользоваться 2001 годом как удобным поводом, чтобы вновь проанализировать (но только, Боже упаси, не канонизировать!) «пятьдесят лучших книг века». Эта цифра – кстати, такая же условная, как и календарные рамки, – позволит нам хотя бы бегло припомнить знаменитые романы (французские или иностранные), несколько сборников эссе, детскую сказку, а также два комикса – словом, произведения, ставшие заметными вехами минувшего столетия.
Эти пятьдесят книг были выбраны шестью тысячами французов, вернувшими нам заполненные бюллетени, которые FNAC[5] и «Монд» рассылали им в течение лета 1999 года; таким образом, речь идет о вполне демократическом и одновременно субъективном отборе, поскольку эти люди высказывали свое мнение, руководствуясь перечнем из 200 названий, предварительно сформированным группой книготорговцев и литературных критиков. И я отважился прокомментировать этот список с той же предвзятостью, какая имела место при его составлении.
Доведись мне выбирать самому, результаты оказались бы совсем иными; уж конечно, я не «забыл» бы Арагона, Арто, Баржавеля, Батая, Бессона, Бори, Бротигана, Вайяна, Вейерганса, Вьялатта, Гари/Ажара, Гамсуна, Гибера, Гитри, Гомбровича, Грасса, Дантека, Дебора, Десноса, Дика, Дриё ла Рошеля, Жаккара, Жене, Жоффре, Капоте, Карвера, Кокто, Колетт, Коссри, Керуака, Кесселя, Ларбо, Леото, Лорана, Лаури, Маккалерс, Малапарте, Матцнеффа, Миллера, Модиано, Монтерлана, Морана, Музиля, Наба, Нимье, Ногеза, Нуриеве, Ори/Реаж, Паркера, Павезе, Пессоа, Пиле, Пиранделло, Прокоша, Радиге, Рота, Роше, Рушди, Сан-Антонио, Сандрара, Селби, Сампе, Сименона, Соллерса, Сэлинджера, Тула, Туле, Тцара, Уэльбека, Фанте, Франка, Чорана, Эллиса, Эшноза, Югнена… Но это будет предметом следующего тома, а пока делать нечего, отныне я могу лишь возмущаться вместе с ними! (…)
Все книги из нашего топ-списка мы «проходили» в школе, то есть изучали из-под палки, без особого желания и удовольствия; не пора ли теперь взглянуть на них так, как они того заслуживают, а именно: как на живые свидетельства перемен и катаклизмов, сформировавших нашу эпоху? Мы должны все время помнить, что за каждой страницей этих памятников ушедшего века скрывается человеческое существо, которое отважилось на огромный риск. Ибо тот, кто пишет шедевр, знать не знает, что он пишет шедевр. Он так же одинок и неуверен в себе, как любой другой автор; ему неведомо, что когда-нибудь он попадет во все учебники литературы и каждую его фразу будут разбирать по косточкам; часто такой писатель молод и одинок, он работает до седьмого пота, он терзается сомнениями, он будоражит или смешит читателей – короче, он говорит с нами. И пора наконец попытаться услышать голос этих мужчин и женщин так, словно их книги только что увидели свет; пора отрешиться, хотя бы ненадолго, от критического и научного аппарата и сносок внизу страницы, которые в свое время внушали юным читателям такое отвращение, что они сбегали от «всей этой мути» в темные кинозалы или на концерты рок-музыки. Пора прочесть эти замечательные книги как бы впервые (что, кстати, в данном случае иногда имело место), словно их только что опубликовали, – и прочесть легко, беззаботно. Тогда юмористические нотки, которые встречаются в моей небольшой книжице, будут выглядеть не «вежливостью отчаяния», но попыткой оправдать необразованность и преодолеть робость, внушаемую великими творениями искусства. Шедевры не терпят поклонения, им нравится жить – иными словами, они хотят, чтобы их читали и зачитывали до дыр, обсуждали и осуждали; в глубине души я убежден, что шедевры страдают комплексом превосходства (давно пора опровергнуть злую остроту Хемингуэя: «Шедевр – это книга, о которой все говорят и которую никто не читал»).
В личном же плане я рассматриваю сей скромный опус как частичную оплату моего долга перед литературой. Когда ты в один прекрасный день по какому-то недоразумению оказываешься автором бестселлера[6], первое, что нужно сделать, – это ответить любезностью на любезность. И я надеюсь, что данная книга внушит читателям желание покупать другие, лучшие. Писательство все чаще и чаще кажется мне родом недуга, эдаким странным вирусом, который отделяет автора от других людей и побуждает его совершать бессмысленные поступки (к примеру, запираться в комнате и долгими часами сидеть перед чистым листом бумаги вместо того, чтобы ласкать юное создание с нежной кожей). Тут таится загадка, которую мне, боюсь, никогда не разрешить. Что ищем мы в книгах? Неужели нам мало собственной жизни? Может быть, мы обделены любовью? Может, наши родители или дети, наши друзья или Бог, о коем нам постоянно толкуют, занимают недостаточно места в нашем существовании? Неужели литература дает нам то, чего не способна дать реальная жизнь? Не знаю, не могу сказать. Но очень надеюсь заразить страстью к чтению тех, кто случайно открыл мою книгу и имел неосторожность дочитать это предисловие до конца. Ибо я от всего сердца желаю, чтобы писателей хватило и на XXI век.