Некто Сойкин, грустный человек двадцати трех лет от роду, въехал в наш дом раньше всех, а может быть, и позже всех — не суть важно теперь, я даже не помню как следует, когда увидел его в первый раз, — кажется, я повстречался с ним в самый день приезда, все тогда мне рассказывали о нем: появился, дескать, новый жилец, к примеру сам же Гошка мог рассказать про него, хотя откуда он узнал раньше меня — непонятно.
Так или иначе, к концу лета дом был полностью заселен, стандартный девятиэтажный дом, воздвигнутый на городском отшибе, у него даже и двора-то, по людским понятьям, не было — зачем он, этот двор, если сразу за домом начиналось поле, а за полем лес? — и все мы быстро перезнакомились друг с другом, ну не так, чтобы совсем по-настоящему, но когда каждый день кто-то приезжает, кругом суета и масса лиц, невольно запоминаешь своих соседей, и кажется, будто живешь давным-давно, можно даже заговорить с кем-нибудь, и тебе обязательно ответят, как старому знакомому, потому что ты такой же, тоже в некотором роде переселенец.
С Гошкой мы сошлись мгновенно. Ну, конечно, не в первую минуту, как он появился около дома, это и понятно — тогда он был занят и помогал разгружать мебель или приехал вообще потом, когда всю мебель внесли в дом, — Сойкин говорил после, что для въезжающих, таких как мы, даже неделя кажется одним днем, и все, если рассуждать объективно, приезжают одновременно, только транспорт может запаздывать, а Гошка утверждал, что все это ерунда, и что приехал он тогда, когда было необходимо (вот и поди его пойми!), — но соглашался, что познакомился со мной раньше всех, может быть, даже раньше своего приезда, хотя как это у нас с ним получилось — ума не приложу.
В общем, мы познакомились, а Сойкин все-таки появился позже, на день или два, или на месяц, или на целый год, но, когда мы увидели его в первый раз, мы сразу забыли, сколько времени его не знали, — он появился, и все тут, и жизнь началась как бы сначала.
Собственно, в этом положении не было ничего особенного и неожиданного — мало ли людей входят в нашу жизнь и выходят из нее незамеченными, а если все-таки замеченными, то быстро забытыми? Но Сойкин был не таков. Мы словно чувствовали, знали о том, что повстречаем его, мы ждали его, сами не отдавая себе в этом отчета.
Сколько нам было лет? Вероятно, десять, ну от силы двенадцать — ведь не больше, честное слово, иначе, будь мы старше, мы не поверили бы всему этому, а если бы нам было меньше лет, мы бы просто ничего не поняли.
Он стоял тогда возле подъезда, или, может, сидел на скамеечке перед парадной дверью, или, может, глядел на нас с балкона своей квартиры, или, может, просто подошел к нам и поздоровался, хотя зачем ему было здороваться, ведь он не имел с нами до этого ничего общего — незнакомые люди ни с того ни с сего не здороваются, любому ясно. Помню, мы с Гошкой подрались, здорово подрались, так, как дерутся, наверное, только самые заклятые враги, хотя врагами мы с ним не были — ни до, ни после этого, да и причина размолвки была, скорее всего пустяковой, это нам она тогда казалась важной.
Так или иначе, Сойкин подошел к нам, немножко посмотрел, подошел и разнял.
— Дурачье, — сказал он тогда, или сказал еще что-нибудь в этом роде. — Кто же так дерется? Руками, ногами, головой… Это нечестно. Надо уметь драться, и, уж если пришлось, драться по правилам.
— Ну да! — возразил Гошка, потный и злой, и показал мне кулак. — Все дерутся не по правилам.
— Дерутся. — согласился Сойкин, — И очень-очень жаль.
Мы пожали плечами — нам-то было все равно.
Потом Сойкин говорил еще что-то — я теперь уже не помню, да и говорил он, наверное, какую-нибудь ерунду, лишь бы нас помирить — когда мирят людей, никогда не произносят важных и серьезных слов, это я уже заметил.
Он был странный, этот Сойкин, и не потому, что у него что-то было не так, как у других, не это главное — просто он нам понравился или мы понравились ему, и он не делал вида, будто знает больше нас и умеет больше нас, — такое отношение, представьте себе, иногда удивляет сильнее, чем высокомерие в общем-то ничтожного человека. У него была добрая и смешная улыбка, морщившая его лицо, будто он собирался чихнуть или заплакать, и глаза, грустные, как у верблюда в зоопарке, — «Вот видите, у меня есть горб или два, и я мог бы ими гордиться, а вы только качаете удивленно головами да вьючите на меня всякую гадость или сажаете меня в вольер, ну, а если бы у меня не было двух горбов, я бы ведь вас не интересовал и гулял бы спокойно на воле…».
Сойкин разнял нас и ушел.
В конце концов мы могли подраться снова, но причина уже была исчерпана, выдумывать новую — ах, выдумывают их постоянно только взрослые, постоянно им чего-то не хватает!.. — а нам такой ерундой заниматься теперь уже нисколько не хотелось.
Потом мы видели Сойкина еще несколько раз — он приветливо кивал нам и проходил мимо, никогда не останавливаясь. Он всегда был один — лишь раз или два, кажется, к нему зашли его приятели или просто знакомые, или кто-то, может, из родных, но больше мы не видали никого.
Мы слышали, как жильцы поговаривали, будто он ушел от родителей, будто он со странностями и не то изобретатель, не то художник, — в общем, малопонятная личность, к детям подпускать не стоит; иногда он сидел на лавочке, и, глядя на поле и лес позади дома, на небо и облака, что-то тихо напевал — мы же старались быть около него, играли или спорили, но рядом с ним, так, чтобы он видел и слышал нас, и мы не боялись помешать ему, потому что он сидел тихо и никогда нас не прогонял. Но порой, отчего-то вдруг развеселясь, он начинал озорничать и мог часами играть с нами, в футбол или в «зайчики» — эту игру он придумал сам, и уж не помню, в чем она заключалась, кажется только, он ставил много маленьких зеркал и ловил ими солнечные лучи.