Говорят, родовая память бывает особенно сильна в тех социях и народах, которые основательно настрадались от богоданного климата, превратностей исторического процесса и, главное, от властей. Если так оно и есть, то мы, русаки, должны быть памятливы необыкновенно, потому что со времен Аскольда и Дира наши люди немало хлебнули горя, и какие только беды мы не претерпели, и кто только нас не пробовал на излом.
Во всяком случае, Васе Ландышеву, студенту-историку Московского университета, было отлично известно, почем в России фунт лиха и какими последствиями у нас чреват независимый взгляд на вещи, и тем не менее он совершил поступок, который никогда не совершил бы осмотрительный человек.
Именно, на четвертом году учебы, когда приспела пора писать очередную курсовую работу, он заявил на усмотрение кафедры сразу две темы: «Стигматы[1] как психофизический феномен» и «Норманнские конунги на Руси». Василий вообще был юноша взбалмошный, строптивый и, по мнению сокурсников, даже несколько не в себе.
Заведующий кафедрой, Хохлов Павел Петрович, ему сказал:
— Не жалеете вы себя, Ландышев, просто-напросто лезете на рожон. Ну, виданное ли это дело, чтобы писать курсовую работу про стигматы, когда в стране тридцать лет как торжествует воинствующий атеизм?! Кем, простите за выражение, надо быть, чтобы продвигать реакционную норманнскую теорию, которая идет вразрез с курсом партии на борьбу против низкопоклонства перед Западом и которую еще Ломоносов изобличил?! Это вылазка, Ландышев, другого слова не нахожу!
Василий слушал и только моргал правым глазом в недоумении, поскольку он никак не ожидал такой ожесточенной реакции на предметы, казалось бы, далекие от злобы дня и представляющие голый академический интерес. Наконец, он попробовал возразить:
— Однако же, Павел Петрович, существование стигматов — это научный факт. И первых государей на Руси звали Ингвар и Хольг, а не Сережа и Михаил, — это тоже научный факт.
Профессор ему в ответ:
— Знаете, Ландышев, я не удивлюсь, если вам намылят холку за немарксистскую позицию и субъективный идеализм.
Как в воду глядел профессор: через два дня Василия неожиданно перевели на вечернее отделение, а еще прежде влепили строгий выговор по комсомольской линии именно что за субъективный идеализм. Дальше — пуще: он было устроился бойцом вохра на Электроламповый завод, так как студентам вечерних отделений полагалось трудиться на производстве, но и недели не прошло, как его взяли неподалеку от знаменитой готической проходной, в Медовом переулке, посадили в черную «эмку» и увезли.
Ехать было недалеко, всего-то-навсего до Лефортовского следственного изолятора, но Василию показалось, что дорога заняла целую уйму времени, поскольку от неожиданности и испуга он впал в какое-то забытье. Поместили его в небольшую камеру, предварительно подвергнув классическим процедурам, однако же набитую заключенными сверх всякой меры, и в первую минуту у него сердце захолонуло от смрада и духоты. Он сел на пол рядом с поганым баком, который на фене называется «парашей», поджал под себя ноги, положил голову на колени и призадумался о горькой своей судьбе. Жизнь кончена, это было ясно, оставалось только сообразить, за что и почему на него свалились все давешние несчастья, включая тюремное заключение, неужели за пикировку с заведующим кафедрой, и что-то теперь с ним будет, и куда клонится его злонамеренная звезда…
Сосед, тоже устроившийся на полу бок о бок с Ландышевым, приличного вида мужчина, пожилой, лысый, с востренькой бородкой, его спросил:
— А тебя-то за что упекли, браток?
Василий, тяжело выдохнув, отвечал:
— Полагаю, за норманнских конунгов на Руси.
— Я, конечно, не в теме, но думаю, что за такую ерунду тебе светит так называемый «детский» срок. Лет пять лагерей, не больше, плюс, конечно, ссылка куда-нибудь в северный Казахстан.
— Не весело…
— Куда уж веселей! Но все-таки это не «высшая мера социальной защиты», и даже не двадцать пять лет урановых рудников. Мне-то как раз шьют соответствующие статьи.
— Это за что же?
— За вредительство на производстве и шпионаж.
Василий испугался и даже отодвинулся от соседа, уперевшись в поганый бак.
— И на кого же вы шпионили? — настороженно спросил он.
— То ли я работал на Израиль, то ли на Парагвай. Я толком не разобрал.
— Невероятно! Неужели вы взаправду шпионили против нас?!
— Да бог с тобой! Я даже не знаю, где находится этот долбаный Парагвай! На воле я был начальником смены на «Серпе и молоте», у меня на шее шестеро детей, супруга работала уборщицей в райкоме партии, один костюм я таскал пятнадцать лет кряду — какой уж тут, к чертовой матери, шпионаж!
— Тогда в чем же дело?
— А хрен его знает, в чем! Я как-то раз пьяным делом поговорил по душам с одним мужиком из нашего цеха, сменным мастером по фамилии Петухов. Тема была такая: Ленин и его соратники по борьбе. Как это, говорю, товарищ Каменев скрывался вместе с Лениным в Разливе от ищеек Временного правительства и вдруг оказывается, что он планировал покушение на вождя?! Как это, говорю, товарищ Зиновьев с горсткой красногвардейцев отстоял Петрокоммуну от Юденича и вдруг он готовит фашистский переворот?! Нестыковка, говорю, получается… Вот, видимо, на этой теме и погорел.