1974, Додома, Танзания, Восточная Африка
На кладбище англиканского собора у вырытых могил стояли два гроба, один сантиметров на тридцать длиннее другого, но в остальном абсолютно одинаковые: простые некрашеные ящики, сбитые из недавно срубленного, грубо обтесанного дерева. Возле них стоял епископ Уэйд — дородный мужчина, задрапированный в пурпурные одежды, вышитые золотой нитью. Его бледная кожа порозовела, а по вискам стекал пот.
Он окинул взглядом огромную толпу. Люди стояли в проходах между могилами, занимая каждый свободный клочок земли, сидели на капотах и крышах «лендроверов», припаркованных вдоль границ захоронений, и даже располагались на ветвях старых манговых деревьев, бросающих на кладбище густую тень.
Группка миссионеров расположилась впереди, рядом с немногими европейцами-мирянами и несколькими журналистами, жонглирующими камерами и блокнотами. Позади них стояли африканцы — жители близлежащего города и миссии, одетые в западные платья, и анклав индусов в тюрбанах и сари. По внешнему краю выстроились крестьяне — целое море черной кожи, усеянное пятнами ярких одежд.
Епископ поднял руку и подождал, когда толпа затихнет, после чего начал читать из книги, которую ему протянул один из священников-африканцев. Его сильный голос легко перекрывал поток других звуков: кашель и шуршание подошв о землю, крики младенцев и отдаленный гул грузовика, с трудом взбирающегося на гору.
— Ибо мы ничего не принесли в мир; явно, что ничего не можем и вынести из него [1].
Он продолжал читать и успел прочесть еще несколько стихов, прежде чем запнулся, почувствовав, что в толпе что-то происходит: легкая, едва заметная смена объекта внимания. Подняв глаза, он невольно направил взгляд в дальний угол кладбища и ахнул: там появилась группа воинов — поджарые мужчины с намазанными грязью волосами и ожерельями из цветных бусин. Они двигались вперед, расталкивая людей из миссии, а над головами у них раскачивались, сверкая на солнце, наконечники длинных охотничьих копий.
Прикрываемая со всех сторон телами воинов, в центре группы шла белая женщина. Ее было видно считанные мгновения, когда ее фигура мелькала между обнаженными торсами мужчин: бледная кожа, спокойный пристальный взгляд и распущенные рыжие волосы. По мере того как эта группа продвигалась вперед, за ней поднимался тихий ропот, расходясь затем по толпе, как круги по воде.
Немного не дойдя до епископа, воины остановились, вместе с ними остановилась и белая женщина. Она молча смотрела на гробы, не обращая внимания на то, какое смятение вызвало ее появление.
Она производила странное впечатление: высокая и худая, в запыленной, в пятнах пота одежде цвета хаки. От женщин в толпе ее отличало то, что на ней были брюки, схваченные в талии широким кожаным патронташем. Она стояла не шевелясь, устремив вперед безучастный взгляд.
Епископ продолжил чтение. Закончив, он объявил, что хор споет гимн, и нарочито повернулся лицом к певцами, надеясь привлечь внимание толпы, однако краем глаза продолжал напряженно наблюдать за женщиной, все еще молча стоявшей перед гробами…
— О Иегова, через волны, чрез пустыни нас веди… — прозвучали первые строки гимна: сильные, четкие голоса соединяли многочисленные созвучия в единую, сложную гармонию.
— Манной с неба, манной с неба слабых нас, Господь, питай…
Во время последней строфы гимна епископ сделал знак своему помощнику. Тут же из толпы вышла девочка, которую подталкивала жена одного из миссионеров. На девочке было тщательно выглаженное синее платье с широкой юбкой, затруднявшей ходьбу. Девочка шла, наклонив голову так, что темные волосы падали вперед и закрывали ее лицо. В руках она бережно держала два букетика, составленные из диких орхидей, подсолнечников, каких-то веточек и трав, — явно ее собственные творения.
Когда маленькая фигурка приблизилась к гробам, какая-то африканка, стоявшая ближе к краю толпы, громко запричитала, к ней присоединились другие женщины, и скоро их крики заглушили пение. Создавалось впечатление, что до сих пор похороны принадлежали епископу и священникам, но стоило ребенку подойти к гробам родителей, как в толпе всколыхнулось чувство общей боли, которая не могла никому принадлежать и которую нельзя было сдержать и уместить в рамки литургии. Над толпой вскипало горе, глубокое и кровоточащее.
Кейт остановилась между двумя деревянными ящиками и положила один букетик на гроб отца, поместив его в самом центре крышки. Затем она повернулась ко второму гробу — тому, в котором покоилось тело ее матери. Она смотрела на деревянные доски, пытаясь проникнуть сквозь них взглядом. «Открыты ли глаза? — подумала Кейт. — Или закрыты, словно во сне…»
Ей не разрешили увидеть тела. Ей сказали, что она еще слишком мала для этого. Никто не проговорился, что тела порублены мачете, но Кейт и так об этом знала.
«Даже лица?» — хотелось ей спросить.
Но, похоже, никто не ожидал, что она заговорит. Все хотели, чтобы она плакала, спала, ела, глотала таблетки. Что угодно, но только чтобы не задавала вопросов.