…Как сегодня вижу: низкий, холодный и полутемный зал, мы — все ученики драматической школы, восемнадцати- и двадцатидвухлетние юноши, ютящиеся на расставленных перед профессорским столом стульях; вправо от нас, на диване, небольшая робкая кучка учениц и, наконец, за столом, он сам — пресловутый «Пепочка Добродеев» — импровизированный профессор дикции и драматического искусства, с обычной приторно-снисходительной улыбочкой на своем свежевыбритом менторском полнолунии.
— Госпожа Нейгоф! — выкликивает «профессор».
К столу подошла высокая, изящная брюнетка с профилем Дианы и тонкими, точно точеными руками.
— Вы что приготовили?
— Первый акт «Короля Лира»… Корделию! — чуть слышно прошептала брюнетка.
В стульях и на диване между ученицами произошло заметное движение. Выбор такой невыигрышной и в то же время первой роли со школьной точки зрения казался наивным и вместе дерзким. Сам господин профессор дикции и драматического искусства смерил юную дебютантку через очки недоумевающим взглядом и, приняв из ее дрожащих рук маленький томик, с полуулыбкой, точно обращаясь к больной девочке, проговорил:
— Извольте-с… — и развернул книгу.
Мы все злорадно переглянулись и насторожили уши. Я, сидевший к последнем ряду, хотя и был поражен красивой строгостью, отмечавшей все черты и движения дебютантки, но, сознаюсь, тоже не мог освободиться от чувства сомнения и некоторой неприязни, присущей в такие минуты большинству театралов.
Не прошло, впрочем, и десяти минут с начала экзамена, как все мое театральное злорадство растаяло быстрее снежного хлопка: я был изумлен, восхищен… почти влюблен.
У ней был нежный, милый, тихий голос —
Большая прелесть в женщине… —
выразился Лир о Корделии. К этому определению мне остается только добавить, что у г-жи Нейгоф были большие, черные глаза, глядевшие зорко, как маяки, и какое-то неуловимое благородство общего тона, резко отделявшее ее от прочих учениц; скандовавших стихи буднично и неодушевленно, точно прописи. С первых строк роли:
Я так несчастна…
Моя любовь не скажется словами.
Я, государь, люблю вас так, как мне
Мой долг велит — не больше и не меньше… —
с первых же строк, произнесенных мягким, грудным, немного слабым голосом, точно светлый дух шекспировской Корделии невидимо прошелестел между нами — до того правдиво и задушевно прозвучал этот вызов… И чем далее, тем обаяние росло все более и более. Я тогда не давал себе отчета — было ли то проникновение истинного таланта, или просто случайное совпадение настроения с изображаемым типом, — для меня, двадцатидвухлетнего, юноши, в ту минуту было ясно одно; что передо мной стоит необыкновенно прекрасная девушка, которая говорит необыкновенно прекрасным голосом необыкновенно прекрасные стихи… Мало-помалу я очутился совершенно во власти этого голоса и этих стихов… Низкий и полутемный зал вдруг посветлел и широко раздвинулся; учеников и учениц уже нет, а это — все придворные кавалеры и дамы, составляющие королевскую свиту, и я с удивлением замечаю, как на профессорской лысине Добродеева сверкает великолепная корона и он сам уже не Пепочка Добродеев, монотонно подающий свои реплики, а седобородый и строптивый Лир, громящий с высоты трона бедную Корделию. А ни в чем не повинная, опечаленная Корделия стоит тут же, около трона, и, обливаясь слезами, прощается с сестрами:
Заботьтесь об отце:
Его вверяю вам я… —
умоляет она.-
Но если б он
Меня любил, ему бы я нашла
Приют, быть может, лучший…
Тут уж я ничего не различаю, потому что слезы застилают мне глаза… Но вот по зале проносится одобрительный шепот, и я просыпаюсь от моего театрального сна… Госпожа Нейгоф кончила и, трепещущая, раскрасневшаяся, стоит перед господином профессором в ожидании решения своей участи. Господин профессор — иезуит каких немного — не торопясь снимает золотые очки, аккуратно закрывает книгу и тоном, каким безучастные прокуроры дают свои заключения, произносит:
— Вы очень и очень недурно декламируете стихи… Я не впаду в преувеличение, если скажу, что у вас есть задатки. Скажу более, я даже уверен, что путем неустанной практики, путем изучения высоких образцов и строгой работы над собой вы можете прийти к весьма солидным результатам. Повторяю еще раз — вы премило прочли Корделию, премило, — слюбезничал Добродеев, возвращая «Корделии» книгу и давая тем понять, что экзамен кончился.
— Merci, — опять чуть слышно прошептала Нейгоф, опустила растерянно руку в карман за платком, выронила портмоне и окончательно сконфузилась. В мгновение ока я очутился около нее и поднял портмоне. Она мягко улыбнулась, поблагодарила и вскоре исчезла из залы так же незаметно, как сначала появилась. Но впечатление, оставленное ею, было неизгладимо, и с той минуты, как она ушла, для меня пропал всякий интерес к дальнейшим драматическим испытаниям.
Равнодушно внимал я, когда к столу подошла маленькая стриженая ученица, прозванная в школе «лысым зайцем», и торопливо, почти одним духом прошепелявила знаменитый монолог Иоанны д'Арк: «Простите вы, холмы, поля родные!» Равнодушно лицезрел я, вслед за «лысым зайцем», пушкинскую «Русалку», воспроизведенную с огромным турнюром и резким польским акцентом некоей г-жой Вильчинской — напудренной дамой, находящейся в разводе с мужем и ревновавшей к лаврам Федотовой и Ермоловой. То же похвальное равнодушие сохранил я и в последовавшей затем «сцене у фонтана», разыгранной с настойчивым ударением на о и притоптыванием каблуками в сильных местах, с тою же г-жой Вильчинской, Кузьмою Блошенко, двадцатидвухлетним донским казаком, прибывшим с Дона с предвзятою целью — «насобачиться театральному действию», как он сам благодушно признавался в товарищеском кружке.