Написали на вагоне «Лошади», и мы поехали. Ехать предстояло через Атлантику — показывать за океаном нашу тройку.
— В Америку приедем в одиннадцать часов вечера, — сказал доктор. — Тут уж ничего не будет, а утром, к шести, надо подготовить лошадей как следует, чтобы смотрели жеребцами. Огонь! Старик придет, увидит их и скажет: «Ха-ха, в молодости я сам такой был!» И все засмеются.
Надежно говорить с бывалым человеком. А доктор сопровождал лошадей по всему свету. Он мог сказать, как говорили некогда трагики-гастролеры, «Я знаю публику, но и публика меня знает!», он мог сказать: «Знаю мир, и мир меня»… Знали, знали на бегах Венсенского леса, на скачках под Вашингтоном, на Лазурном берегу и в Монте-Карло, всюду, где только слышится стук копыт и восторги публики, всюду знали нашего доктора, главного ветврача Центрального московского ипподрома.
Доктор полагал, что не одни только люди, но и лошади его знают. «Обрати внимание, — говорил он в Огайо, указывая на какого-то гнедого, — как на меня смотрит. Уз-знал, бандит, узнал! Ор-ригинальная лошадь!»
В одиннадцать вечера мы в Америку, однако, не попали. Доктор рассчитал время не совсем точно потому, что река Святого Лаврентия у берегов Канады оказалась забита льдом до самого дна. Даже канадские ледоколы стояли. И нашему «Волхову» потребовались лишние сутки, чтобы пробиться в порт — к Монреалю. Возможно, океан еще раньше задержал нас штормом у Ньюфаундленда. Не исключено также, что в самом начале нашего трансатлантического пути на товарной ветке ипподрома, прежде чем кондуктор написал на вагоне «Лошади» и мы поехали, слишком много друзей хотело сказать нам напутственное слово.
Возникали все новые и новые лица, каждый приходил не только с добрым словом, но и с делом. Когда вовсе незнакомое лицо попробовали спросить, почему так решительно протискивается оно в вагон, прозвучал патетический контрвопрос: «А кто гвоздь прибил?!» И увидели мы гвоздь, державший снаружи металлический люк окна. Потом, в дороге, мне часто, особенно перед сном, приходил на память именно этот незнакомец: грохотал и лязгал вагон, но люк окна не прибавлял ничего к ужасному шуму.
Проводы продолжались так долго, что доктор, наконец, попросил:
— Граждане, расходитесь, а то мне лошадей в дороге нечем будет лечить.
А лошади тем временем жевали овес. Если пожмут плечами: «Вот еще наблюдение! Что за новость?» — то замечу, далеко не извечно и не само собой разумеется, что лошади едят овес. Овес лошади начали есть только с XIV века в Норвегии. У нас же в пути как раз против Норвегии у Лофотенских островов лошади отказались от овса.
— Беда, — вздохнул доктор.
Нет более верной приметы здоровья и заболевания лошади: жует ли она овес? Тренер приходит рано утром на конюшню и сразу же проверяет: как проели овес? Лошадь пробежала на приз, и тренер ждет, пока она остынет и можно будет дать ей овса. Он посмотрит: ест? Лошади едят овес — значит, они в порядке. Корм остался нетронутым, стало быть, беда.
Правый пристяжной в самом деле выглядел плохо. Голова его опускалась все ниже и ниже, дышал он прерывисто и часто. То же самое с ним случилось в дороге у Бологого, и вот теперь повторялось в Баренцевом море: нервные колики.
Качало. Ревело. Похожий на клоуна доктор, цепляясь за канат, висел над лошадью и целился шприцем в вену. Он бормотал:
— Ор-ригинальный шторм…
Морской болезнью мы сами, к счастью, не страдали. Лошадям приходилось тяжело. Желудок у лошади так устроен, что она лишена возможности облегчиться тем естественным способом, каким обычно пользуются, мучаясь от морской качки. У лошади если уж пошло горлом, то — кровь: конец. И когда мы чувствовали, что бессильны поддержать лошадей своими средствами, мы шли к капитану. Огромный корабль разворачивался, менял курс и наваливался на волну, словно хотел смирить ее: «Ну, ну! Ты чего?» — как кричат на лошадей, если они чрезмерно безобразничают.
А капитан спускался в трюм посмотреть, как теперь чувствуют себя лошади. Он осторожно останавливался на почтительном расстоянии и спрашивал: «Они меня не укусят?» Потом, дотрагиваясь все с той же осторожностью до мягкого волосатого носа, вздыхал: «У нас был Воронок. Вот лошадь! Отец запряжет…» У нас был точно такой же Егорка, дед рассказывал, — удивительного ума и страшной выносливости. «На всей земле, — говорит Уильям Фолкнер, — по пальцам можно пересчитать тех, в чьей жизни и памяти, в испытаниях судьбы и личных пристрастиях лошадь вовсе не занимала бы места».
При взгляде на наших лошадей у всякого эта память пробуждалась. Резкие крики слышались где-то там, наверху, когда «Волхов» заходил в очередной порт грузиться, а мы, пользуясь спокойствием, спускались к лошадям, чтобы дать им в трюме маленькую прогулку. Голоса исчезали тотчас, едва только убирали лючины трюма и грузчики — будь то голландцы, бельгийцы, французы, канадцы — видели, что в трюме. Лошади! Устанавливалась торжественная тишина. Каждый, должно быть, вспоминал своего Воронка или Егорку…