Я сидела одна в квартире. Дочки были у бабушки. Срочный заказ по истории бутербродов улетел в «Нашу кухню» вчера, предстояло придумать три маски для жирных волос, украсить ими статью о весенних происках шевелюры — и спи-отдыхай. За окошком на профиле новостройки играло солнце, под кроватью, притулившись у батареи, чернохвостая кошка пела песню о вечной любви, — туда не долетали тряпки и швабра тоже не доставала. Я стучала по клавишам, в кухоньке пахло кофе и неудачной яичницей, из колонок играл Дассен. Над душой висел призрак нового свитера — в тридцать лет женщина может сделать себе подарок… Настроение намечалось отличное.
Звонок в дверь удивил — я никого не ждала. Наверное, предлагают картошку или собирают подписи против строительства новой автодороги под окнами. Кто бы спорил — деревья жалко. Я взяла ручку и вышла в длинный розовый коридор. Вид удручал — надо бы хоть полы вымыть — пять квартир, ни в одной не желают убирать за соседями.
— Кто там?
— Старые книги, — скрипучий, высокий, какой-то привзвизгивающий голос был незнаком. Но чужого консьержка бы не пропустила. А ну-ка…
Тот, кто стоял за дверью, с первого взгляда походил на бомжа. Кустистая, длинная диккенсовская борода, острый взгляд синих глаз с хитрой искрой безуминки, седые патлы до плеч, большое пальто с оттопыренными карманами, штопаные — честное слово — штопаные ботинки с аккуратными заплатами на носах. Два тюка, длинный сверток у ног. И запах… Кисловатый душок стариковского тела, затхлый чих старой тряпки, на редкость вонючий табак и бумага, бумага… От старика пахло библиотекой — картоном и клеем, книжной пылью, страницами, переплетами, тонкой гравюрой и золоченым тиснением старой кожи.
— Хорошо, покажите. Что почем? — я видала таких букинистов на развалах у метро. Вымирающий вид, но порой за копейки можно выцепить милую редкость вроде томика Блока тридцатых годов или истории цирка. Мне давно не хватало хорошего Шолом-Алейхема — чем черт не шутит…
— А в квартиру пустить, мадам? За стол усадить, чаем с сахаром угостить старика? Нет, так дела не делают.
Борода качнулась, незваный гость наклонился поднять свой скарб. Похоже, и вправду чокнутый… А ну его — что мне, в самом деле чашки чая для бродяги жалко? Красть у меня нечего, придушить не придушит — от старости руки трясутся.
— Заходите пожалуйста, уважаемый. Прошу вас, — я прошла вперед и открыла облезлую дверь.
Тапочек у меня не было. Но старик их и не спросил. Прошлепал точне-хонько в кухню, уселся на мой диван и блаженно вытянул ноги. Пока я кипятила чайник и заваривала мой лучший чай с бергамотом, гость, казалось, дремал, даже похрапывал. Чуть подумав, я нарезала хлеба с сыром, достала засахаренное варенье и банку меда. Старик потребовал блюдце и невыносимо долго пил чай. Прихлебывал, дул на кипяток, макал в него сахар, придерживая кусочки грязными пальцами, ломтик за ломтиком жевал хлеб, аккуратно стряхивал крошки в ладонь и бросал в рот. Кошка вылезла из-под дивана в порыве нежности, старик небрежно погладил ее по отставленному крестцу и вернулся к своему лакомству. Он чавкал, хлюпал, шумно вздыхал над блюдцем… Я начала злиться. Работа стояла, время шло, на улице светило солнце, в магазине висел некупленный свитер, а я на собственной кухне караулила вонючего старика, которого сама же пустила в дом. Наконец он наелся. Отер бороду рукавом, чинно перекрестился:
— Благодарствуем вас, мадам! А давеча вы мне рыбу-фиш по-жидовски обещали за миньятюру… Должок за вами, да-с.
Под заскорузлыми, узловатыми пальцами разошелся подмокший тюк — я с трудом узнала бабий платок и какую-то парчовую скатерть. Старик запустил руку внутрь:
— Поглядите-ка для аппетиту.
Я не глядя схватила книжку и обмерла. Темно-синий тисненый томик, на переплете лавровая ветка, бумага желтоватая и прозрачная, словно слоновая кость. Жуковский. 1862 год. Петербург…
— Сколько?!
Довольный старик хихикнул:
— Погодите, мадам… Я вас разорю нынче, мне ведь на книгах не спать, спина уж не та но Москве шляться.
Новый том. Тре… чего? Третдьяковский. «Сочинения и переводы». 1752 год. Петербург. С одобрения Ее Императорского… В доме есть триста долларов. Их не хватит.
— Может у вас и Карамзин есть? — невинным тоном спросила я.
— Под Рождество французу продал. Переплет червяком траченый, сухаревцы страниц надергали, кочерыжка гнилая, подставное собрание вышло… А ему что — все равно ж по православному ни бельмеса. Любитель — вшивый китель…
Завершив тираду невнятной бранью, старик достал табакерку, сунул понюшку в нос и смачно чихнул. Я заметила вензель на крышке, потянулась взглянуть. Он тут же сунул в карман игрушку.
— Нет уж мадам, непродажное. Еще прадед от матушки-государыни за усердную службу сей дар получил. Вот-ка взгляните лучше…
Хрупкие страницы — не бумага, похоже пергамент. Пятна сажи, края кое-где обгорели, здесь бурое — точно, кровь, а там травинка присохла. Какие-то метки на полях, писано старославянским. Чему нас в институте учили?…Ярославна рано плачет, в Путивле, на забрале, аркучи… Я подавилась неприличным словом. Единственный экземпляр сгорел в библиотеке Мусина-Пушкина во время пожара Москвы в 1812 году.