Я начинаю эту книгу в отвратительный дождливый день 29 июня 2000 года в северном городе Москве. Скудное и без того лето в этом году ампутировано майскими холодами и июньскими дождями. Вот в таком мрачном окружении я и начинаю Книгу Мёртвых, как бы перекличку тех, кого я знал и кто в своё время надолго или ненадолго побывал в моей жизни.
Нельзя сказать, что я хочу писать книгу. После «Анатомии Героя» мне никак не хочется писать книги. Но мне нужны средства, чтобы… Впрочем, я не скажу вам, на какое предприятие мне нужны средства. А все обещания финансирования, данные мне, до сих пор не выполнены. Поэтому придётся заставить работать мёртвых. Признаюсь, что не испытываю особенных эмоций при виде мёртвых. В лице мёртвых мы всегда жалеем себя, оплакиваем куски своей жизни и боимся прямо направленного на нас жестокого взгляда рождённой вместе с нами нашей Смерти.
Я не жалею себя, считаю свою жизнь уже удавшейся свыше всех ожиданий, к тому же уже обещается, впереди проглядывается экзотическое, крайне интересное продолжение.
В «Книге Мёртвых» есть красавицы, чудовища и несколько героев. Одно только их присутствие уже обрекает книгу на успех. Издатели будут довольны, они вернут средства, заплаченные мне, и сделают ещё денег.
В этой книге только индивидуальные мёртвые.
В эту книгу не вошли сотни трупов или тысячи. Семь трупов из санитарной машины, разбомблённой на моих глазах на тенистой горной дороге в Боснии. Мы выкопали для них могилы в тяжёлом грунте. Я просто не знаю их имён. Не вошли несколько сотен трупов из Центра опознания близ Вуковара, я видел их в ноябре 1991 года, никто не знал их имён. Не вошли сюда трупы погибших моих товарищей по фронту в Республике Книнской Крайне, их судьба, как и судьба всего трёхсотпятидесятитысячного сербского населения, неизвестна, я надеюсь, что живых больше, чем мёртвых. В эту книгу не вошли… имена тех, кто ещё не умер, но непременно умрёт.
– Мать на тебя жалуется, – сказал он. – Работу ты бросил, – и замолчал. – На хера ты к бандитам лезешь, Эд? Мать обижаешь. Учился бы, стихи писал, в Москве вот Литературный институт есть… Поступил бы.
– А ты сам чего никуда не поступил? А то других учишь, а сам…
Мы стоим на балконе квартиры Сашки Ляшенко. На дворе 1961 год, весна. Год назад мы окончили десятилетку. Витька Проуторов был мой бывший одноклассник. Другого бы я послал, но Витьку я уважал. Я позволял ему «лечить» меня.
– У меня здоровья для института не хватит, – сказал он спокойно. – У меня мой клапан завтра может заклинить – и до свидания всем. Мне нагрузка такая в пять лет непосильная. Если бы мне здоровья, как у тебя, я бы так по жизни рванул! – он горько улыбнулся.
Витька был самый красивый мальчик во всей 8-й средней. Русская мама и какой-то неизвестный чурка дали ему бархатные глаза, высокую гибкую фигуру, очень чёрные прямые волосы, бледное чуть с желтизной лицо. К несчастью, дали ещё синие круги под глазами и этот нездоровый клапан. Он играл на гитаре и аккордеоне. В оркестре 8-й средней школы, где удивительно, но все ребята были из нашего класса, он играл на аккордеоне, Сашка Тищенко на гитаре, Сашка Ляхович на барабане и тарелках, вот только не помню, кто играл на трубе. Их коронный номер был вальс «Под небом Парижа». Боже, как я их вспоминал потом, очутившись вдруг под этим самым небом… «Sous la ciel de Paris»… Все 14 лет в Париже я их вспоминал время от времени. Особенно его, тогда уже мёртвого.
Он жил в частном секторе возле старого еврейского кладбища. У них был небольшой домик, а рядом – недостроенный обширный новый. Туда ребята ходили репетировать. В комнате на полу стоял проигрыватель и лежали пластинки. Ну, конечно, виниловые, какие ещё. Других тогда не было. Только начали появляться долгоиграющие. Что там у него лежало? Помню медоточивое польско-русское «Пчёлка-бабочка»: «Утром сердце своё пчела / Этой бабочке отдала, / И они в голубую высь / Вместе с ней понеслись», потом модная тогда «Тот, кто рождён был у моря, / Тот полюбил навсегда / Белые мачты на рейде, / В дымке морской города…». Кроме этого, эпоха характеризовалась переводными песенками, исполняемыми Великановой или Пьехой. «Когда шумит ночной Марсель / И льётся золотистый эль, / Среди парней идет она, / Рита, Рита, из Панама». Ещё «Джонни» – очевидно, прообразом послужил «Джонни» Эдит Пиаф, но слова были грубо переиначены: «Джонни, ты меня не знаешь, / Ты мне встреч не назначаешь. / В целом мире я одна. / Знаю, как тебе нужна, / Потому что ты мне нужен».
И Витькина мама, и отчим его относились к его гостям радушно. Может быть, потому, что Витька был обречён? Думаю, что вообще они были такие либеральные от природы. У Проуторовых всегда хорошо пахло, чёрт его знает чем, какой-то мастикой для полов, может быть, но не было убогого запаха еды и старых тряпок, характерного для советских квартир, да и для нынешних русских. Мама его была медсестра, а вот кто был отчим, я, за давностью лет, не помню. Скромный мужик в клетчатой рубашке. Они очень гордились Витькиными музыкальными способностями. Высокий, тёмные брюки, серый – как тогда говорили, буклированный – пиджак: Витька выглядел элегантно. Брюки у него были узкие, ноги длинные. Я, на полголовы меньше его, ему завидовал. А он завидовал моему здоровью. И первый признал мой талант. Он был один из немногих, кто держался от местной шпаны на дистанции, а я так и норовил влиться в эту самую шпану. Мои мотивы сегодня ясны как божий день – за ними была сила, в посёлке, где обитали работяги, быть шпаной было престижно. То есть я хотел примкнуть к банде. А Витька, ещё моя мама, хотели, чтоб я не примыкал. Мать довольствовалась и заводом, вокруг были десятки заводов. Мы жили, стиснутые их заборами. Мать бывала довольна, когда я устраивался на работу, пусть и в три смены, ей главное было, чтоб я был, как все. Витька, мы с ним просидели три года на одной парте, знал, что я не как все, и хотел для меня, как минимум, Литературного института.