Двое молодых мужчин из числа госслужащих сидели в шикарном купе первого класса. Кожаные ремни на окнах поражали своей новизной, зеркала под новыми багажными полками так сияли, словно в них мало кто еще успел отразиться; купе украшала роскошная багрово-желтая обивка с изящным узором из драконов, придуманным каким-то геометром из Кёльна. Ощущался легкий, приятный аромат олифы. Движение поезда было бесперебойным — совсем как обмен ценными бумагами, подумалось Титженсу. Состав ехал быстро, но, если бы он стал трястись и подскакивать где-нибудь еще, помимо поворота перед Тонбриджем и некоторых участков пути в Ашфорде, где без этого не обходится и к чему уже все привыкли, Макмастер непременно написал бы жалобу железнодорожной компании — Титженс нисколько в этом не сомневался. А может, даже и в газету «Таймс» написал бы.
Они следили за порядком повсюду, а не только в недавно созданном Имперском департаменте статистики под руководством сэра Реджинальда Инглби. Если они видели произвол полицейских, грубость носильщиков, нехватку фонарей на улицах, недостатки в обслуживании граждан или в укладе жизни других стран, они реагировали на это — либо вслух, с бесстрастностью выпускников Оксфорда, либо в письмах в редакцию газеты «Таймс». С сожалением и возмущением они вопрошали: «Что же стало с британским тем-то и тем-то?..» Или же писали статьи для серьезных журналов, многие из которых до сих пор существуют, о манерах, искусстве, дипломатии, внешней торговле или личной репутации почивших государственных деятелей и интеллектуалов.
Макмастер, сказать по чести, именно так и поступил бы, но в отношении себя Титженс сомневался. Вот он, Макмастер, сидит напротив — миниатюрный виг с ухоженной остроконечной черной бородкой, такие бородки носят мужчины маленького роста, чтобы лишний раз подчеркнуть свою непохожесть на остальных; с черными, непослушными, густыми волосами, зачесанными назад твердым железным гребнем; с острым носом, сильными, ровными зубами; в воротнике-бабочке, белоснежном, словно фарфор, в галстуке с запонкой в виде золотого кольца из ткани серо-голубого цвета с черными крапинками, под цвет глаз, как было известно Титженсу.
Сам же Титженс никак не мог вспомнить, какого цвета его собственный галстук. От департамента до их квартиры он доехал на кэбе, потом натянул брюки, мягкую рубашку, свободное, сшитое на заказ пальто и собрался в путь — быстро, но довольно методично, умудрившись вместить огромное количество предметов в объемистую дорожную сумку с двумя ручками, которую можно закинуть в багажный вагон, если понадобится. Он не любил, когда прислуга трогала его вещи и когда горничная его жены собирала их за него. Ему не нравилось даже, когда носильщики таскали его сумки. Он был настоящим тори, и поскольку не любил переодеваться в поездах, то теперь сидел в купе на самом краю сиденья в своих больших, коричневых, крепких ботинках для гольфа, склонившись вперед, широко расставив ноги и положив на колени большие белые ладони, — сидел и о чем-то думал.
А Макмастер откинулся на спинку сиденья, пробегая глазами текст, напечатанный на маленьких страничках, стопкой лежащих перед ним. Вид у него был сосредоточенный, он слегка хмурился. Титженс знал, что для Макмастера этот момент чрезвычайно важен. Сейчас он вносил правки в рукопись своей первой книги.
Титженс знал также, что писательская жизнь — сфера неоднозначная, полная тонких нюансов.
В ответ на вопросы о том, писатель ли он, Макмастер слегка пожимал плечами.
«Что вы, что вы, милая леди!» — говорил он интересующейся даме — мужчина не стал бы задавать такие вопросы человеку столь искушенному и опытному. И с улыбкой продолжал: «Какой из меня писатель. Так, балуюсь время от времени. Думаю, я скорее критик. Да! Скорее критик».
Однако Макмастеру были открыты двери гостиных, где среди длинных портьер, бело-голубых тарелок из китайского фарфора, обоев с крупными узорами и больших, чистых зеркал можно было встретить талантливейших деятелей искусства. Он подбирался как можно ближе к милым дамам — хозяйкам этих домашних салонов — и умело вел разговор в несколько менторской манере. Ему нравилось, когда присутствующие с уважением слушали его рассуждения о Боттичелли, Россетти и о тех итальянских художниках, которых он называл примитивистами. Титженс несколько раз видел его в таких салонах. И не осуждал.
Даже если публику, собирающуюся на таких вечерах, и нельзя было назвать высшим обществом, все равно эти встречи помогали продвигаться по долгому и непростому пути к высоким должностям на поприще государственной службы. И хотя сам Титженс был чужд карьеризма, он, как это ни иронично, уважал амбициозность своего друга. Это была странная дружба, но в странности дружбы — залог ее длительности.
Титженс был младшим сыном одного йоркширского землевладельца, и происхождение обязывало его пользоваться лучшими из благ, доступных представителям высших классов. Он был начисто лишен амбиций — впрочем, они вполне могли возникнуть в будущем, как это обычно бывает в Англии. Он позволял себе небрежность в одежде, в общении, в высказываниях. У него был небольшой личный доход от имения матери и небольшое жалованье служащего Имперского департамента статистики, он был женат на богатой женщине, поддерживал тори и умел талантливо и метко шутить в разговоре, чем и притягивал к себе внимание. Ему было двадцать шесть лет, но он отличался рослой и по-йоркширски нескладной фигурой и весил куда больше, чем полагалось в его возрасте. Его начальник, сэр Реджинальд Инглби, с огромным вниманием слушал, когда Титженс рассуждал об общественных течениях, влияющих на статистику. Иногда сэр Реджинальд говорил: «Титженс, да вы ходячая энциклопедия точного знания о материальном мире!», и тогда Титженсу казалось, что это — его прямая обязанность, и он принимал похвалы молча.