Ба! старые знакомые! Добро пожаловать! Давно ли, подумаешь, а уж сколько воды утекло, сколько событий сменилось! Знакомые – а смотрят друг на друга дико; друзья – а не знают, как и о чем говорить друг с другом… Знаете ли, на кого похож, в отношении к публике, роман г. Полевого, явившийся вторым изданием через пять лет после первого появления на свет?{1} – На доброго, простодушного помещика, который, прожив в деревне лет тридцать, народив кучу детей и поседев в капитанском чине, вдруг приезжает по делам в столицу и идет навестить своих прежних товарищей по воспитанию и службе; но увы! куда ни придет он с распростертыми дланями, с радушною улыбкою, – везде принимают его холодно, с удивлением и, провожая, громко наказывают человеку говорить «дома нет». Добряк в отчаянии, не понимая того, что бывшие его друзья уже успели нажить себе новых друзей и из повес и шалунов успели сделаться людьми рассудительными, солидными, людьми comme il faut.[1] Пять лет в русской литературе – да это все равно, что пятьдесят в жизни иного человека! Самым разительным доказательством этой грустной истины может служить почтенный автор «Аббаддонны». В 1835 году издал он этот роман, то есть через два или три года после «Клятвы при гробе господнем»{2}, и, таким образом, двумя романами, из записного историка явился записным романистом, хотя и тут не изменил своей натуре – оставлять дело без конца, ибо «Аббаддонна» до сих пор еще не кончена, так же как и знаменитая «История русского народа» и «Русская история для детей»{3}. Итак, в 1835 году г. Полевой был уже но историк, а романист. Но вот проходит еще пять лет, – он уже и не романист, а переделыватель Шекспира{4}, трагик, комик, водевилист… Мимоходом, в это время, он успел покончить журнал и приняться за другой…{5} И потому, повторяем: должно ли удивляться, что та же самая публика, которая очень радушно приняла «Аббаддонну» в 1835 году, теперь велит ей говорить «дома нет»?..
Г-н Полевой хотел выразить в своем романе идею противоречия поэзии с прозою жизни. Для этого он представил молодого поэта в борьбе с сухим, эгоистическим и прозаическим обществом: – мысль, которая никогда не состареется, если только будет являться в новых формах. Но формы г. Полевого восходят гораздо за 1835 год. Во-первых, его поэт, этот Рейхенбах, есть то, что немцы называют прекрасною душою (schone Seele). У нас пытались некогда ввести это понятие под странным словом «прекраснодушие», которое только насмешило всех. Здесь мы пользуемся случаем объяснить значение немецкого Schonseeligkeit,[2] – тем более что роман г. Полевого даст нам для этого все средства. Слова «прекрасная душа» имели у немцев, как и у всех добрых людей, то благородное и похвальное значение, которое имеют они до сих пор у нас; но теперь они у немцев употребляются как выражение чего-то комического, смешного. Так точно у нас еще недавно слова «чувствительность» и «чувствительный» употреблялись для отличия людей с чувством и душою от людей грубых, животных, лишенных души и чувства; следовательно, они употреблялись в благородном и похвальном значении; а теперь эти слова употребляются у нас для выражения слабого, расплывающегося, растленного и приторного чувства. Выражение «прекрасная душа», чрез диалектическое развитие во времени, получило теперь у немцев значение чего-то доброго, теплого, но вместе с тем детского, бессильного, фразерского и смешного. Рейхенбах г. Полевого есть полный представитель такой «прекрасной души», – и он тем смешнее, что почтенный сочинитель нисколько не думал издеваться над ним, но от чистого сердца убежден, что представил нам в своем Рейхенбахе истинного поэта, душу глубокую, пламенную, могучую. И потому его Рейхенбах есть что-то уродливое, смешное, не образ и не фигура, а какая-то каракулька, начерченная на серой и толстой бумаге дурно очинённым пером. В нем нет ничего поэтического: он просто добрый и весьма недалекий малый, – а между тем автор поставил его на высокие ходули. Люди оскорбляют его не истинными своими недостатками, а тем, что не мечтают, когда надо работать, и не восхищаются вечернею зарею, когда надо ужинать. Автор даже и не намекнул на истинные противоречия поэзии с прозою жизни, поэта с толпою.