После ареста мой отец стал знаменитостью.
Шел 1966 год — и отец (или для всех, кроме его единственного ребенка, Джон Уинтроп Лэтам) первым из профессоров Вермонтского университета открыто выступил против войны во Вьетнаме. Той весной он возглавил студенческий протест, который вылился в сидячую забастовку возле административного здания университета. С тремя сотнями студентов отец заблокировал вход в здание на тридцать шесть часов, парализовав работу университетской администрации. Все закончилось тем, что были вызваны полиция и Национальная гвардия. Протестующие отказывались двинуться с места, и отца показали по национальному телевидению в момент препровождения в тюрьму.
Это была сенсационная новость для того времени. Отец спровоцировал одну из первых и самых значимых акций гражданского неповиновения, и кадры, на которых этого почтенного американца в твидовом пиджаке и голубой рубашке отрывают от земли пара дюжих стражей порядка, разошлись по всем новостным телеканалам.
— Твой отец такой крутой! — Такими возгласами меня встретили в школе наутро после его ареста.
Спустя два года, когда я сама стала студенткой Вермонтского университета, одно упоминание о том, что я дочь профессора Лэтама, вызывало такую же реакцию:
— Твой отец такой крутой!
А я в ответ кивала и натянуто улыбалась:
— Да, он лучше всех.
Не поймите меня неправильно, я обожаю своего отца. Так было всегда, и так будет всегда. Но когда тебе восемнадцать — как было мне в шестьдесят девятом — и ты отчаянно пытаешься заявить о себе как о личности, а твоего отца считают вторым Томом Пейном[2] не только в родном городе, но и в колледже, где ты учишься, возникает ощущение, будто тебя полностью заслонила его долговязая добродетельная тень.
Я могла бы вырваться из оков его высокоморального образа, перейдя в другой университет. Но вместо этого в середине второго курса я поступила еще эффектнее: я влюбилась.
Дэн Бакэн был полной противоположностью моему отцу. Если отец был плоть от плоти «белая кость» и мог похвастаться впечатляющим послужным списком — Чоут[3], Принстон, докторская степень в Гарварде, — Дэн был родом из захолустного городка Гленз Фоллз в северной части штата Нью-Йорк. Его отец работал техником в местной школе, а покойная мать при жизни владела маленьким маникюрным салоном; Дэн был первым в семье, кто поступил в колледж, не говоря уже о том, что выучился на врача.
К тому же он был на редкость застенчивым парнем. Он никогда не доминировал в разговоре, никогда не навязывал свое мнение. Но он был великолепным слушателем — его куда больше интересовало то, что говорит собеседник. И мне это нравилось. Его мягкую сдержанность я находила любопытной и привлекательной. Он был серьезен и, в отличие от всех знакомых мне студентов, точно знал, куда идет. На нашем втором свидании, за первой или уже второй кружкой пива, он признался, что не стремится к таким высоким материям, как, скажем, нейрохирургия. И уж, конечно, не могло быть и речи о том, чтобы он погнался за большими деньгами, которые сулила дерматология. Нет, он избрал для себя семейную медицину.
— Я хочу быть скромным сельским врачом, не более того, — сказал он.
Студенты-первокурсники медицинского факультета трудились по тринадцать часов в день, но Дэн учился круглосуточно. Контраст между нами был просто разительным. Я избрала своей специальностью английский язык и мечтала преподавать в школе. Но это было начало семидесятых, и студентам, за исключением тех, кто грыз гранит юриспруденции и медицины, было недосуг думать о «будущем».
Дэну было двадцать четыре, когда мы познакомились, но пятилетняя разница в возрасте не казалась пропастью. Мне сразу понравилось, что он такой серьезный и взрослый, не чета тем парням, с которыми я встречалась до него.
И не то чтобы у меня был богатый опыт общения с мужчинами. В старшей школе я обзавелась бойфрендом по имени Джаред. Он был начитанный и утонченный и обожал меня, пока не поступил в Чикагский университет, — с его отъездом стало понятно, что никто из нас не готов к любви на расстоянии. Потом, в первом семестре в колледже, был короткий флирт с Чарли, и я прикоснулась к миру фриков. Как и Джаред, Чарли был очень милый, очень начитанный, великолепный рассказчик и к тому же натура творческая (в случае с Чарли это означало, что он сочинял в высшей степени напыщенные — даже на взгляд впечатлительной восемнадцатилетней девчонки — стихи).
Чарли сидел на наркоте и был из тех, кто за утренним кофе не обходится без косячка. Поначалу это меня не смущало, хотя сама я никогда не баловалась марихуаной. Сейчас, оглядываясь назад, могу сказать, что мне было необходимо короткое погружение в эту вакханалию. Шел 1969 год — и вакханалия была в самом разгаре. Три недели я терпела матрас на полу ночлежки, где жил Чарли, терпела его все более путаные монологи, произнесенные в наркотическом бреду, пока однажды вечером не застала его сидящим в окружении трех парней, с передаваемой по кругу зловонной самокруткой, кайфующим под оглушительный рев рок-группы «Грейтфул Дэд».