Вместо предисловия
(Из эссе С. Беллоу[1] «Литературные заметки о Хрущеве»)
Хрущев, наследник Ленина и Сталина, преемник Маленкова и безусловный глава советской олигархии, обратил на себя внимание всего мира и заставил нас думать о себе. Бальзак некогда заметил, что политик — это гигант самообладания. Разумеется, он имел в виду политика буржуазного. Хрущев — другого поля ягода. Со времени своего дебюта на мировой арене вскоре после смерти Сталина и ухода Маленкова в отставку Хрущев, неизменно оттиравший Булганина, изумляет, сбивает с толку, приводит в смятение и оторопь весь мир. Если политик в традиционном смысле слова — это чудо самообладания, то Хрущев словно бы не умеет и не желает скрывать своих чувств. Его искренность, его открытость — такой же очевидный вроде бы факт, как то, что его страна — союз социалистических республик. Других политиков устраивает роль представителей своих стран. Хрущева — нет. Он желает лично воплощать Россию и строительство коммунизма.
Если уж мы хотим понять Хрущева, мы должны раскрепостить наше воображение, позволить ему, как говорится, пойти ва‑банк. Так или иначе, Хрущев заставляет нас думать о себе. Он все время у нас на глазах. В Китае, Париже, Берлине, Сан‑Франциско — везде он актерствует. В Австрии, разглядывая работу скульптора‑абстракциониста, он с озадаченным видом просит автора объяснить, что это все, черт побери, означает. Выслушав ответ или, скорее, пропустив его мимо ушей, он замечает, что скульптору, видно, придется все время здесь околачиваться, чтобы разъяснять людям свое загадочное произведение. В Финляндию он попадает как раз к началу торжеств по случаю дня рождения президента; отпихнув беднягу в сторону, он балагурит перед телекамерами, ест, пьет, мечет громы и молнии и, наконец, милостиво позволяет увезти себя на родину. В Америке поездка по стране, предпринятая им в ходе первого визита, была театральным шоу — другого слова не подберешь. Любой монарх XV века позавидовал бы его умению быть собой, с кем бы он ни общался — с прессой, с фермером Гарстом, с ослепительными голливудскими дивами или с сан‑францисскими профсоюзными лидерами.
«Меня часто посещает мысль, — писал Уильям Джеймс, — что лучший способ определить характер человека — это найти то умственное или духовное состояние, в котором он чувствует наивысшую полноту жизненных сил. В такие моменты внутренний голос говорит ему: «Вот оно, твое настоящее я!» Возможно, когда на глазах у всего мира Хрущев отпускает вожжи и его несет, он чувствует наивысшую полноту жизни. Богатой палитрой чувств он не располагает. Когда он скидывает незамысловатую личину бюрократической недоступности, или крестьянской степенности, или дружелюбия, остается либо злоба, либо ехидство. Ведь такая школа, как страх, отнюдь не способствует развитию выразительных средств, а умение жить в страхе было в сталинские времена совершенно необходимо любому крупному партийному функционеру. Поэтому разносторонности от Хрущева ожидать нельзя. Однако у него нашлись качества, позволившие ему одолеть учебный курс до конца: крепость нервов, выдержка, терпение, ломовой напор, безжалостность к чужим жизням, да и к своей собственной.
Было бы преувеличением, если бы я сказал, что он испытал все напасти, какие выпадают на долю людей в России; но с уверенностью можно утверждать, что, благополучно достигнув вершины, он теперь празднует победу. Он не был наказан за свои преступления — напротив, стал крупнейшим государственным деятелем; это убедило его, что жизнь таит в себе неожиданные, драматические повороты.
* * *
Хрущев черпает вдохновение в русской комической традиции. Ее вершина — «Мертвые души» Гоголя. У гоголевских помещиков и крестьян, либо гротескно дубиноголовых, либо столь же гротескно проницательных, у губернских самодуров, подхалимов, крохоборов, чиновников, чревоугодников, картежников и пьяниц Хрущев позаимствовал немало красок для создания своего комического образа. Он — один из гоголевских «толстых», которые умеют лучше на этом свете обделывать дела свои, нежели тоненькие. «Тоненькие служат больше по особенным поручениям или только числятся и виляют туда и сюда; их существование как‑то слишком легко, воздушно и совсем ненадежно. Толстые же никогда не занимают косвенных мест, а все прямые, и уж если сядут где, то сядут надежно и крепко, так что скорей место затрещит и угнется под ними, а уж они не слетят».
Когда обстановка требует большей серьезности, он играет роль марксиста. Его выступление в ООН в поддержку борьбы колоний за независимость заставило меня подумать о Троцком в первые годы после революции, в особенности во время подписания Брест‑Литовского мирного договора. К изумлению немецких генералов, он отложил переговоры, чтобы выступить с речами, призывающими мировой пролетариат поддержать революцию и распространить ее вширь. Разумеется, те времена навсегда отошли в прошлое. Они отошли в прошлое еще до смерти Ленина. Велика разница между молодым революционным задором Троцкого и избитыми пропагандистскими приемами старого партийного тяжеловоза. Однако, когда Хрущеву это на руку, он — марксист…