Вечером накануне дня святого Симона парусная ладья Борда, сына Петера, причалила к песчаной отмели у Биргси. Сам аббат Улав из Нидархолмского монастыря[1] выехал верхом на берег встретить своего родича Эрленда, сына Никулауса, и поздравить с приездом его молодую жену. Аббат пригласил новобрачных быть его гостями и переночевать в Витте.
Эрленд провел по мосткам смертельно бледную молодую женщину – Кристин чувствовала себя отвратительно. Аббат шутливо заговорил о тяготах морского перехода; Эрленд рассмеялся и сказал, что его жене, верно, хочется поскорее лечь в постель, крепко приделанную к стене горницы. Кристин изо всех сил старалась улыбаться, а про себя думала, что по доброй воле никогда в жизни не взойдет на корабль. Ее начинало тошнить, едва Эрленд приближался к ней, – так пахло от него кораблем и морем; волосы у него совершенно слиплись от соленой воды и висели космами. Он был просто пьян от радости, пока они плыли на корабле. А господин Борд смеялся: там у них, в Мере, где он вырос, мальчишки не вылезают из лодок, плавают под парусами и гребут с раннего утра и до поздней ночи. Правда, и Эрленд и господин Борд немного жалели Кристин, но, ей казалось, недостаточно – так ей было худо. Они все твердили, что морская болезнь прекратится, как только привыкнешь к плаванию на корабле. Но ей было одинаково скверно все время.
Даже на следующее утро, когда она ехала верхом через поселки, ей казалось, что она все еще плывет по морю. Дорога шла то вниз, то вверх по большим, крутым глинистым холмам, и если Кристин пробовала глядеть, не отводя взора, на какую-нибудь точку впереди, среди дальних лесистых гор, то будто вся местность кругом уходила из-под ног, вздымалась волнами и обрушивалась на светлое, голубоватое зимнее утреннее небо.
Целая толпа друзей и соседей Эрленда явилась с утра в Вигг проводить новобрачных до дому, так что ехали они в сопровождении огромной свиты. Земля звенела под копытами – она была тверда, как железо, от заморозков. От людей и лошадей шел пар; иней оседал на телах животных, на волосах и меховой одежде мужчин. Эрленд казался таким же седым, как и аббат, лицо его разгорелось от утреннего питья и жгучего ветра. На нем была брачная одежда, и он выглядел таким юным, таким радостным, что весь светился; в его красивом, мягком голосе слышались веселость и озорство, когда он, смеясь, перекликался с гостями.
Сердце у Кристин начало как-то странно трепетать – от грусти, от нежности, от страха. Она не совсем оправилась после морского перехода, а тут еще эта болезненная изжога, которая появлялась теперь, стоило ей только съесть или выпить что-нибудь, хотя бы самую малость; ей было ужасно холодно, а душу жгла глухая злоба на Эрленда за то, что он так беспечен… И все же теперь, когда она увидела, с какой доверчивой гордостью, с каким сияющим ликованием везет он ее к себе домой как супругу, в глубине ее души зашевелилось горькое раскаяние; грудь заныла от сострадания к нему. И она пожалела, что послушалась тогда совета, подсказанного ее своеволием, и не дала понять Эрленду, когда он был у них дома минувшим летом, что совсем не годится справлять их свадьбу с излишним шумом. Но тогда ей хотелось, чтобы он сам понял – без унижений им не уйти от деяний своих…
…Да и кроме того, она побоялась отца. И думала, что потом, когда их брак будет запит свадебным пивом, они уедут так далеко и ей не скоро придется увидеть опять свою родную долину… А тогда уже прекратятся навсегда всякие толки о ней…
Теперь она увидела, что все обернулось гораздо хуже. Правда, Эрленд говорил, что хочет устроить в Хюсабю большой пир по случаю возвращения домой, но она и в мыслях не имела, что тут будет как бы второе свадебное пиршество. А ведь здешние гости – это люди, среди которых им с Эрлендом жить, их уважение и дружбу им нужно приобрести. У этих людей перед глазами все эти годы проходили сумасбродства и несчастья Эрленда. И ныне он сам поверил, что поднялся в их мнении, что займет теперь место между равными себе, на которое имеет право и по рождению и по состоянию. А вот теперь он станет посмешищем во всей округе, когда выяснится, что он согрешил со своей собственной нареченной невестой…
Аббат наклонился с седла к Кристин.
– Что вы такая грустная, Кристин, дочь Лавранса? Все еще не оправились от морской болезни? Или, быть может, тоскуете по матушке?
– Да, господин, – сказала тихо Кристин, – я задумалась о матери.
* * *
Так добрались они до Скэуна.[2] Ехали высоко по лесистому горному склону. Под ними в глубине долины стоял лиственный лес, белый и косматый от инея; все сверкало на солнце, и далеко внизу чуть поблескивало синее озерко. Потом выехали из елового бора. Эрленд протянул руку.
– Видишь, вот и Хюсабю, Кристин! Дай тебе Боже провести там много радостных дней, жена моя! – произнес он взволнованным голосом.
Перед ними простирались обширные, белые от инея пашни. Усадьба стояла, словно на широкой полке, прямо посредине склона холма. Ближе всего была маленькая церковка из светлого камня, а прямо на юг от нее – дома. Их было много, и они были большие: дым клубами поднимался из отдушин. Зазвонили колокола, и народ потоком хлынул из усадьбы навстречу с громкими приветственными криками. Молодежь среди поезжан стала бить оружием по оружию – с шумом, с гамом, с радостными криками двигался свадебный поезд к усадьбе новобрачного.