Я cознаю, что этот эпизод можно было бы разукрасить, но предпочитаю изложить его так, как он излагался… на заявках… где сентиментальность умеряется сильно развитым чувством юмора.
Ф. Брет-Гарт[1]
Нет такого журналиста, который бы не мечтал хоть раз в жизни написать роман или повесть… Поэтому не было ничего из ряда вон выходящего в том, что Евгений Карычев принёс мне однажды довольно объёмистую рукопись и смущённо попросил прочесть её, а если подойдёт — продвинуть в печать.
Но я никак не предполагал тогда, что эта рукопись со временем лишит меня покоя и даже заставит пуститься в довольно далёкое зарубежное путешествие, чтобы разрешить некоторые загадки, таившиеся в ней, и, может быть, дочитать её конец, так как, на мой взгляд, автор обрывал своё повествование не там, где следовало бы. Мне и в голову не приходило, что эта аккуратно перепечатанная на машинке рукопись в скоросшивателе, лёгшая на мой стол среди других папок, доставит мне столько беспокойства, а затем и в фигуральном и в прямом смысле перенесёт меня в особый, когда-то бывший мне очень близким мир, где гуляет азартный ветер, который жжёт морозом щеки на лыжне, хлопает цветными флагами у финиша и раздувает священное пламя олимпийского факела.
И надо признаться, что рукопись Карычева пролежала у меня довольно долго. Честно говоря, я сперва даже забыл о ней среди всяких дел, а деликатный автор стеснялся напомнить о себе.
Недавно, перебирая залежавшиеся бумаги, я вдруг обнаружил папку с рукописью, устыдился, что так долго продержал её у себя, ничего не сообщив автору, и решил просмотреть повесть.
Автора её, Евгения Карычева, писавшего обычно под псевдонимом «Е. Кар.», я знал давно. Мы с ним когда-то вместе работали в большой московской газете. Он уже тогда был отличным разъездным корреспондентом, неутомимым, вездесущим и «летучим» спецкором. Встречался я с ним и на фронте, откуда он слал в редакцию превосходные, всегда очень точные и как бы отдававшие специфическим запахом окопов корреспонденции, которые Карычев действительно ухитрялся строчить на самых передовых линиях. Мне он всегда был симпатичен — скромный, сдержанно-остроумный и порой казавшийся несколько чудаковатым из-за неодолимой своей стеснительности.
Сам Карычев считал себя внешне крайне неуклюжим и малопривлекательным, а привык он тянуться к людям сильным, ловким, уверенным в себе. Поэтому его влекло к спортсменам, к шумному, крепкому и грубоватому содружеству, возникающему среди людей, приверженных к спорту. А те, со своей стороны, считали Евгения Кара хорошим человеком, своим парнем, который, правда, не очень удачлив в жизни.
Зато все восхищались его живым, энергичным пером и профессиональным знанием любых видов спорта. Сам он не занимался всерьёз спортом главным образом из-за той же проклятой застенчивости. На коньках, на лыжах, в спортивном одеянии он казался себе невероятно смешным. А несколько болезненная мнительность, развившаяся с годами, подсказывала его слуху обидные шутки или насмешливые замечания, которые, как казалось Карычеву, всегда неслись вдогонку ему. «Никто даже не знает, — жаловался он, — что вытерпела моя спина, за которой чего только не говорили про меня!..»
Ему казалось, что среди физкультурников, искренне его уважающих и всегда прислушивающихся к его авторитетному мнению, сразу возникало насмешливо-несерьёзное к нему отношение, как только он пытался по-настоящему взяться за какое-нибудь из спортивных занятий. Тут, как он был уверен, разом обнаруживались его беспомощность и комическое неумение, особенно огорчительные тем, что проявлялись они рядом с пленительным мастерством сильных друзей.
Однако все это не мешало ему оставаться заядлым болельщиком, бескорыстным обожателем чемпионов, трубадуром их славы, глашатаем её. Он был незаменимым спортивным радиокомментатором соревнований, главным образом зимних. Куда тут только девалась его застенчивость! Он становился красноречивым, громогласным, убедительным, пылким.
Мы с ним одинаково смотрели на спорт — как на одно из самых наглядных и великолепных проявлений человеческой воли, когда все телесные силы человека подчиняются всепоглощающему стремлению к самосовершенствованию и радостно утоляется здоровая, естественная жажда самоутверждения, удивительно сочетающаяся с самоотверженностью.
И оба мы видели такую же разницу между будничными занятиями физкультурой, с одной стороны, и спортом — с другой, какая есть, например, между общедоступной грамотой и поэзией.
Рукопись, которую принёс мне Карычев, как и следовало ожидать, также посвящалась его любимому спорту.
— Вот написал, понимаешь, повестушечку, — сказал смущённо Карычев, вручая мне свой труд. — Посмотри на досуге, если время будет. Тут у меня про наших лыжниц, точнее — про одну лыжницу. Возможно, что ты слышал об этой истории. Я давал информацию в газету. Ну, а потом решил изобразить… Сомневаюсь, конечно, чтобы получилось что-то путное… Но ты, в общем, полистай, погляди. Только уговор: выкладывай правду и руби разом. Чур, пилюли не золотить. Проглочу, будь покоен, любую.
Как я уже говорил, прошло много времени, прежде чем я взялся за рукопись Карычева: все как-то руки не доходили. Но когда я наконец прочёл её, она сразу меня серьёзно озадачила да и заинтриговала порядком… Я перечитал повесть ещё раз с самого начала, и всё-таки кое-какие вещи в ней остались для меня неясными и, если хотите, даже чуточку таинственными.