Открыв дверь, запечатанную кодовым замком, Миша оказался в темном тоннеле с влажными стенами, которых не касались даже пьяные. Черный тухлый воздух валом валил туда из приоткрытой боковой ржавой двери, откуда, как всей кожей чувствовал мальчик, кто-то все время на него смотрел. Тоннель надо было быстро, по-заячьи, пробежать, тогда на время станет легче — откроется узкий, круглый, как отпечаток пальца бога, внутренний дворик.
Сверху там булькают голуби, где-то высоко зависло грамм двести серого неба, туда выходят тусклые, никогда не мывшиеся окна коммунальных кухонь. Все же не так страшно.
Еще одна дверь, деревянная и скрипучая, ведет в подъезд, к лифту, милому, уютному лифту, непонятно как врезанному в этот дореволюционный дом. Это он сейчас едет, медленный, как бегемот, грохочущий железом, гудящий как маленький завод. Сейчас Миша любит все, что издает звуки — от грохота лифта тишина за спиной как кошка сворачивается в клубок. Еще немного страшно стоять спиной к лестнице, ведущей наверх, но стоит обернуться, и страх уходит — пустеют серые ступеньки, за разводами окна, как привидения, таращатся голуби, всего лишь голуби. Когда-то надо было опасаться подвала, но он давно затоплен теплой жижой, над которой кружатся влажные, равнодушные к человеческой коже, мошки. По этой жиже дом вместе с Мишей каждую ночь куда-то плывет.
В этом лифте едет мама, возвращаясь домой, — вот она идет по набережной, заходит во двор, и — бум-бах — тут же оказывается в лифте (невозможно представить, чтобы она одна шла через страшный туннель). Иногда Миша уже лежит в кроватке, и лифты за стеной (все хорошо слышно), как шмели, все жужжат мимо цели — перелет, недолет. Потом, наконец, гудение замирает на нашем пятом этаже, двадцать мучительных секунд — вдруг пришли соседи, но каблуки дотанцовывают до их двери, в коридоре включается свет, и в проеме стоит мама, расстегнувшая пальто, и похожая из-за этого на гардемарина в плаще.
Сверху детской соской, оранжевым пупырышем, торчит лампа, кнопка заехала в стену и выскочит теперь только на пятом — в лифте не страшно даже и одному. Покинув кабинку, Миша протыкает дверь длинным острым ключом, обходящимся без поворотов, она, шатаясь и проливая кровь, поддается, и тут же надо самому увернуться от соседки, шествующей на кухню в красном халате с тиграми. Осталась еще одна, шестая и последняя дверь на пути к их с мамой треугольному раю, где ветер с моря и свет, и жизнь, и колокольчатые звоночки трамваев на мосту — ключ скользит куда-то вправо, Миша входит домой.
В комнате мальчика встречает город, молодая река, мост, раскинувшейся над ней изящной диагональю, чайки, за домами по ту сторону реки синий колпак собора, а у нас тут комната неправильной формы, расширяющаяся в сторону окон, отхватившая себе достаточно влажной свежести через раскрытую форточку. В этом куске торта с желтой лампой вместо розочки, бермудском треугольнике, открытом всем ветрам, Миша живет почти с рождения, так что пространство на его памяти уже успело съежиться и немного поблекнуть. Мальчик включил телевизор и начал переключать кнопки, страх смело ветром с залива, а когда соседка накормит своих тигров, можно будет и самому направиться к холодильнику.
Когда мама приходит домой, разглаживает воздух и очертания комнаты, пьет чай, раскладывает свой диван и возвращается из ванны, мы с ней не гасим настольную лампу, ожидая звонка. От дребезжания старого телефона в комнате, и так из-за своей треугольности как бы стоящей на одной ноге, происходит небольшое воздухотрясение. А дальше можно спокойно засыпать под звук маминого смеха и непонятного языка — ну совсем ничего не понятно, даже не стоит пытаться, и не интересно вовсе, путь только мама продолжает смеяться.
Мишина мама работает учительницей немецкого языка в другой, далекой школе, и мальчик как-то на уроке труда несколько месяцев вытачивал ей кривую и тяжелую указку, с каждым днем все больше ненавидя эту закорюку и вкус опилок на губах. В своей школе Миша изучает английский, а немецкий — что ж, немецкий относится к тем знакомым и родным предметам, принцип работы которых туманен и неясен. Немецкий язык — это что-то вроде холодильника. Однажды открылась дверца, и в нем оказался Свен.
Когда звонки, поначалу редкие и случайные, превратились в ежевечерний ритуал, когда Миша выяснил, что в Германии живет человек по имени Свен, отчего-то интересующийся его, мишиным, существованием, когда город, отряхиваясь и брызгая во все стороны, начал вылезать из-под своей ледяной корки, мама спросила мальчика, не против ли он, если она предположительно выйдет замуж. Оба тогда почувствовали себя неловко, на мишин капюшон пролилась струйка с крыши, он ответил, что не возражает.
Ненужность этого вопроса была тем очевиднее, что задан он был именно ему, умнице Мише, ничем не осложнявшему их жизни (за что его неоднократно хвалили), спокойно спавшему на коробках после того, как он вырос из детской кроватки — не было денег купить новую. Мальчик знал (но не чувствовал), что жили они плохо, бедно, грязно, что уже давно идет война с соседями, что мама несчастна, и их треугольное убежище шатко, ненадежно и ничем не защищено от вестей с внешнего мира. Миша не мог желать ни перемен, ни того, чтобы все осталось так, как прежде — собственное Я его скукожилось примерно в то время, когда ушел отец, а компьютера или крутого мобильника, заменившего бы ему личность хотя бы среди сверстников, у него не было. Свен прислал деньги и приглашение, мама купила билеты в Германию на конец мая.