Маленький Жорж ползал на четвереньках по дорожке, сгребая песок в кучки. Он собирал его пригоршнями, насыпал пирамиды, а затем сажал на верхушку листок каштана.
Сидевший на садовом стуле отец не спускал с него внимательного, любовного взгляда и никого больше не видел в небольшом сквере, полном народа.
По всей круговой дорожке, которая проходит перед бассейном и церковью св. Троицы и огибает газон, как щенята, резвились ребятишки; равнодушные няньки тупо глядели в пространство, а матери разговаривали между собой, неусыпным оком следя за малышами.
Степенно прохаживались парами кормилицы, распустив по спине длинные разноцветные ленты своих чепцов, неся на руках что-то белое, утопающее в кружевах; девочки с голыми икрами, в коротких платьицах вели серьезные разговоры, а потом снова принимались катать обруч; сторож в зеленом мундире расхаживал среди детворы, непрестанно обходя песочные постройки, боясь наступить на ручонки, разрушить муравьиную работу этих крошечных человекоподобных личинок.
Солнце садилось за крышами улицы Сен-Лазар и бросало длинные косые лучи на эту нарядную шаловливую толпу. Каштановые деревья вспыхивали желтыми отблесками, и три фонтана перед высоким церковным порталом, казалось, струили расплавленное серебро.
Г-н Паран смотрел на Жоржа, сидевшего на корточках в песке; он с любовью следил за каждым его жестом, мысленно сопровождал поцелуем малейшее движение сына.
Но, подняв глаза к часам на колокольне, он увидел, что запаздывает на пять минут. Он встал, поднял ребенка, отряхнул пыль с костюмчика, обтер ему руки и повел к улице Бланш. Он торопился, чтобы попасть домой раньше жены; мальчик, не поспевая за ним, бежал вприпрыжку.
Тогда отец взял его на руки и, еще ускорив шаг, тяжело дыша от напряжения, стал подыматься по идущему в гору тротуару. Это был человек лет сорока; он уже поседел, начинал полнеть и с виноватым видом носил свое сытое брюшко, брюшко благодушного человека, которого жизнь сделала робким.
Несколько лет тому назад он женился на нежно любимой девушке, а теперь она обходилась с ним резко и свысока, как самовластный тиран. Она придиралась к нему непрестанно и за то, что он делал, и за то, чего не делал, язвительно допекала за каждый шаг, за все его привычки, за самые скромные удовольствия, за вкусы, манеры, жесты, за полноту его фигуры и невозмутимый тон голоса.
И все же он еще любил ее, но гораздо больше любил ребенка от нее, трехлетнего Жоржа, который был главной заботой и радостью его души. Он жил, нигде не служа, на проценты со скромного капитала, дававшего ему двадцать тысяч франков годового дохода; жена, за которой он не взял приданого, постоянно возмущалась его бездельем.
Наконец он дошел до дому, поставил ребенка на нижнюю ступеньку, вытер пот со лба и стал подыматься по лестнице.
На третьем этаже он позвонил.
Дверь открыла старая нянька, вырастившая еще его самого, одна из тех старых служанок, которые становятся деспотами в семье. Он с тревогой спросил:
— Барыня дома?
Служанка пожала плечами.
— Да где ж это видано, чтобы наша барыня была дома в половине седьмого?
Он ответил смущенным тоном:
— Ладно, тем лучше, по крайней мере, успею переодеться: мне очень жарко.
Нянька посмотрела на него с возмущением и презрительной жалостью.
— Вы, барин, я вижу, вспотели; торопились, несли, верно, мальчика, а теперь изволь дожидаться барыню до половины восьмого. Нет, я ученая стала, не спешу управиться вовремя. Обед будет к восьми; ничего не поделаешь, придется подождать. Нельзя, чтобы пережарилось жаркое.
Г-н Паран сделал вид, что не слышит. Он пробормотал:
— Ладно, ладно. Надо вымыть Жоржу руки, он делал пирожки из песка, а я пойду переоденусь. Скажи горничной, чтобы как следует почистила мальчика.
И он прошел к себе в спальню. Там он сразу заперся на задвижку, чтобы остаться одному, совсем одному, совершенно одному. Он уже так привык к дурному обращению, к попрекам, что чувствовал себя в безопасности, только закрыв двери. Он даже не смел думать, размышлять, рассуждать сам с собой, если не был уверен, что от взглядов и придирок его не охраняет замок. Присев на стул, чтобы немножко передохнуть перед тем, как надеть чистую рубашку, он подумал, что Жюли становится настоящей грозой в доме. Она ненавидела его жену, это было очевидно, но в особенности ненавидела его товарища, Поля Лимузена, закадычного его приятеля в годы холостой жизни, а теперь оставшегося близким другом и своим человеком в семье, что случается довольно редко. Как раз Лимузен служил буфером в его ссорах с Анриеттой и всегда защищал друга, даже очень горячо, очень смело от незаслуженных упреков, от злобных нападок, от всех невзгод его каждодневного существования.
Но вот уже с полгода, как Жюли позволяла себе недоброжелательные замечания и колкие намеки по адресу хозяйки. Она постоянно осуждала ее и заявляла двадцать раз на день: «Будь я, барин, на вашем месте, не позволила бы я, чтобы меня так водили за нос. Но в конце концов, что же... каждый живет по-своему».
Раз даже она надерзила Анриетте. Та смолчала и только вечером сказала мужу: «Имей в виду, при первой грубости я сама выставлю ее за дверь». Однако казалось, она опасается служанки, хотя обычно не боялась никого, и Паран приписывал ее сдержанность уважению к женщине, которая его вынянчила, которая закрыла глаза его матери.