Серая пыльная колонна тяжелым, но довольно ходким шагом двигалась обочиной большака в сторону Орла. Это были одни из последних советских пленных сорок первого. Встречь поверженным, кроша допотопный булыжный камень, перли немецкие танки, самоходки и орудийные тягачи. Вперемешку с ними, с малым интервалом ехали грузовики с боеприпасами и провиантом, автоцистерны с горючим и легковушки с начальством. По другой обочине слегка изреженной вереницей в том же направлении, как бы в обгон, мчались мотоциклисты. Пехота, и та сидела на бронетранспортерах и машинах с откинутыми брезентами. И вся эта махина, подогретая наступательной удачей и октябрьским солнцем, безудержно ломилась на север, как будто там еще теплее. Все на колесах, на гусеницах, в едином ударном скопище. Пешими были только регулировщики с краткими указателями на древках: «На Тулу!». «На Москву!»…
В кювете, в ошметьях сохлой дорожной грязи, валялся обшарпанный зеленый борт полуторки с косой надписью «Вперед, на запад!». Шагах в пятнадцати от него, закорячив обгорелые скаты, лежала покореженная машина.
Пленные, то рискованно отставая, то со страхом накатываясь друг на друга, шли кавалерийским порядком — по трое в ряду, а в узких местах и по мостам проходили попарно, а то и по одному. Конвойные не решались пускать колонну на полевую сторону придорожного кювета, где стояла в ветровых зачесах пустая некошенная рожь — верная укромка для беглецов. Туда, в ржаную сторону, как бы держа равнение, косили глазами пленные солдаты — того и гляди, они ринутся в последнее свое укрытие, рискуя сомнительной надеждой выжить. Сумасшедшие попытки отчаявшихся шмыгнуть в хлебную густель мгновенно пресекались автоматными очередями — безжалостно и хладнокровно. В такие-то моменты мерзкий страх вздымал шинельную волну, и она, прокатываясь и в голову и в хвост верстовой колонны, нагоняла ужас, предостерегала безумцев, наводила походный порядок. Пленные шли дальше. Но скоро снова сбавлялся шаг, как только брала свое усталость, и тогда конвойные, не торопя подохранных, сходились попарно и заводили разговоры. Но вот опять огневая очередь режет воздух: в конце колонны — в который уж раз — пристреливали обессиленных раненых.
— А как же с международным правом? — кутая нос в грязные бинты, прогундосил санинструктор Речкин. — Куда глядит Красный Крест? — в десятый, а может, и в сотый раз он задает этот вопрос, сам не зная кому и зачем.
— Пшел ты со своим крестом и правом! — шугнул его сержант Донцов, шедший с ним в одной тройке.
— Я — с юридического… Я — доброволец… Я — брат милосердия… — занудисто палил никчемными словами Речкин из-под бинтов, которыми он сам себе опутал голову только вчера, в последних окопах, перед тем, как поднять руки. И никто не знал: ранен он или маскируется…
«Вперед, на запад!». Дощатый борт полуторки еще маячил в глазах и мутил душу. Денис Донцов в рядах огромной колонны шагал на запад. Шагал по той кромешной дороге, по которой отступал ровно четыре месяца, трижды выходя из окружения. Его артбригада, даже при хорошей кадровой выучке рядовых и командиров, к последнему рубежу обороны пришла без пушек, без людей, без знамени. Единственно уцелевший из последнего расчета, с пустым карабином, Донцов затерялся в пехотных окопах под Ясной Поляной, у самого порога Тулы. Там наводчик Донцов перестал называться артиллеристом, а потом и солдатом вообще. Теперь он в самом презренном звании — пленный, пропавший без вести. Униженные до безвестности, предельно усталые, как бы не причастные ни к жизни, ни к смерти, люди шли по тому краю бытия, за чертой которого — бездна…
Пухлая пыль, точно вода, хлюпала под сапогами, вздымалась едкой рассыпчатой тучкой над головами солдат и покрывала их, будто смертным саваном перед казнью. Плен еще не тот свет. Но и не спасение…
Донцов проклинал ту подлую минуту, когда он поднял руки. Это случилось вчера в полдень, белым божьим днем, на глазах уцелевших окопников. Все видели, как он, отбросив пустой раздробленный карабин, словно ненужную дубину, воздел руки в гору и вышел из укрытия навстречу немецким автоматчикам. Он это сделал не первым, но и не последним. Теперь артиллерист Донцов мучительно припоминал, в какой миг спалил последний патрон и не мог дать ответ, почему не выстрелил в себя, как это полагалось по неписанному правилу советского бойца. Незначительная рана от косой пули в плечевую мышцу не дала даже большой крови и не могла оправдать той слабости, которую он допустил в самую несчастную минуту своей жизни. Ни контузии, ни завала от бомбы или утюжного пропаха танков по окопам, ни ротозейного расплоха, ни тем более смертельного страха — ничего этого не было, чтобы хоть как-то оправдать плен…
А ведь есть такая «контузия»! Только о ней не принято говорить даже самому себе. Но теперь Донцов точно знает, что есть такая…
Какую надо иметь душу, какими глазами видеть, какой обладать натурой, чтоб не век и не год назад, а всего-навсего третьеводни пройти отступной дорогой мимо родной деревни, мимо собственной избы, не оборонив и не защитив, а отдавши на поруганье кровных тебе людей — детишек, жену, старушку мать!.. В десятке верст всего-то прошла та дорога. Донцов «мог» отступать и через свои Белыночи, мог хотя бы забежать проститься — от его батареи и даже от расчета уже ничего и никого не оставалось. Но, сробев перед совестью, и пока в руках оставался карабин, он еще отступал от той черты верст сорок, с какой-то чужой пехотой, отступал с боями до самой Ясной Поляны. Это — тоже родные места и отдавать их врагу такой же грех, как и греховно все то, что случилось со всей землей, оставленной под неметчиной…