У меня не было никакой особенной причины об этом вспоминать, и хотя я пишу частенько и с удовольствием, а моим друзьям нравятся мои стихи и рассказы, я то и дело спрашиваю себя, стоят ли все эти воспоминания детства того, чтобы их записывать, если они не родились из простодушной привычки верить, что все на свете становится подлинным только тогда, когда бывает увековечено в словах, найденных именно мной, чтобы они всегда были под рукой, как галстуки в моем шкафу или тело Фелисы ночью, нечто такое, чего нельзя пережить еще раз, но что становится ближе к тебе, словно в процессе работы памяти эти воспоминания обретают третье измерение, почти всегда с привкусом горечи, но и с желанным ощущением соучастия. Я никогда толком не понимал, почему я не раз и не два возвращался к тому, что другие давно сумели забыть, дабы не тащить по жизни такой груз времени на плечах. Я был уверен, что немногие из моих друзей так же хорошо помнят своих товарищей по детским играм, как я помню Доро, хотя, сколько бы я ни писал о Доро, меня побуждают писать не воспоминания о Доро, а что-то совсем другое, где Доро только предлог, чтобы вызвать в памяти образ его старшей сестры, образ Сары, какой она была в те времена, когда мы с Доро играли в патио или рисовали в гостиной в доме Доро.
В те времена мы учились в шестом классе, нам было по двенадцать-тринадцать лет, и мы были настолько неразлучны, что, начав писать, я понял: у меня не получится писать отдельно о Доро, я не смогу вывести себя за пределы страницы и писать только о Доро. Вспоминая его, я тут же вспоминаю Анибаля и Доро вместе, и, где бы я ни представлял себе Доро, я чувствую, что Анибаль в этот момент рядом с ним, что однажды летним вечером именно Анибаль угодил мячом в окно дома, где жил Доро, и разбил стекло, страх и желание удрать или все отрицать, появление Сары, которая обозвала обоих бандитами и прогнала играть на пустырь за углом. И вместе совсем этим, ясное дело, приходит на память Банфилд, потому что все происходило именно там, ни Доро, ни Анибаль и представить себе не могли, что могут оказаться в каком-нибудь другом месте, кроме Банфилда, где дома и пустыри в те времена были даже больше, чем целый мир.
Некий городок Банфилд, с его немощеными улицами и Южным вокзалом, с его болотистыми пустошами, которые летом, в час сиесты, кишели разноцветными лангустами, Банфилд, который по ночам, словно в страхе, высовывался из темноты на перекрестках в неверном свете угловых фонарей, с его пересвистыванием конных полицейских и кружащимся нимбом из насекомых вокруг каждого фонаря. Дом Доро и дом Анибаля стояли так близко друг от друга, что улица была для них чем-то вроде коридора, который соединял их и днем и ночью, когда они во время сиесты играли в футбол на пустыре или когда при свете углового фонаря наблюдали за жабами и большими лягушками, которые в надежде подкормиться поджидали, что, устав от бесконечного кружения в желтом свете фонаря, какое-нибудь насекомое упадет на землю. И лето, это уж, как всегда, время каникул, можно играть сколько угодно, время принадлежит только им, существует для них, нет ни расписания, ни колокола, возвещающего о начале уроков, запах жаркого лета по вечерам и ночам, физиономии, потные у обоих и когда выиграл, и когда проиграл, когда подрались или бегали наперегонки, когда смеялись, а иногда и плакали, но всегда вместе, они свободны, они хозяева своего мира, воздушных змеев и пелоты, перекрестков и тротуаров.
О Саре его память хранила не так уж много воспоминаний, но каждое из них было как частичка витража в яркий солнечный день, когда синие, красные, зеленые лучи света пробивают пространство с такой силой, что больно в глазах, иногда Анибаль видел лишь светлые волосы, которые падали ей на плечи, будто лаская, и тогда ему хотелось ощутить их прикосновение у себя на лице, иногда белизну ее кожи — Сара никогда не бывала на солнце, она всегда была занята работой по дому, больная мать, да еще Доро, который каждый вечер приходил домой весь перепачканный, с ободранными коленками и в грязных башмаках. Анибаль так и не знал, сколько Саре было лет в те времена, знал только, что она уже сеньорита, вторая мама своему брату, который становился еще моложе, когда она с ним разговаривала, когда гладила по голове, прежде чем послать за покупками или попросить их обоих не так громко кричать, играя в патио. Анибаль здоровался с ней, смущенно протягивая руку, и она всякий раз любезно ее пожимала, почти не глядя на него, считая его чем-то вроде второй половины Доро, которая появляется у них в доме почти каждый день, чтобы поиграть или почитать. В пять часов она звала их, чтобы угостить кофе с молоком и печеньем за маленьким столиком в патио или в небольшой затемненной гостиной; Анибаль всего два или три раза видел мать Доро, она сидела в инвалидном кресле и приветливо здоровалась с мальчиками, осторожней переходите дорогу, хотя машин в Банфилде было не так уж много, и они улыбались, уверенные в своей увертливости, в своей неуязвимости, ведь недаром они так здорово играют в футбол и отлично бегают. Доро никогда не говорил о своей матери, она почти все время проводила в постели или слушала радио в гостиной, дом Доро — это патио и Сара да иногда кто-нибудь из его дядюшек, что приезжал их навестить и спрашивал мальчиков, как у них дела в школе, и дарил им пятьдесят сентаво. Для Анибаля тогда все время было лето, он ничего не помнил о зимах, когда дом превращался в серую тюрьму, заполненную туманом, где выручали только книги, все заняты своими делами, все предметы стоят на своих местах, куры, за которыми он должен был присматривать, болезни с нескончаемыми диетами и чаем, и Доро, но только иногда, потому что Доро не любил подолгу оставаться там, где ему не разрешали играть так, как у него дома.