Крытый возок, запряженный двумя волами, медленно двигался по степи. За возком шагала подседланная лошадь.
Над выжженной зноем степью висело горячее солнце. Разморенные жарой, волы шли, понуро опустив головы, над их мокрыми спинами кружилась мошка, под колесами сухо шелестели стебли ковыля — дэрисуна.
Оэлун сидела в задке повозки. По ее лицу, детски округлому, катились капли пота и падали на подол шелкового халата — ее свадебного наряда. Глаза Оэлун были широко открыты, но она не видела ни серых метелок дэрисуна, ни одинокого облачка над степью, не чувствовала зноя, — она была далеко отсюда, где остались мать и братья, ее детские игры и забавы.
На ее проводы собрались многие соплеменники — олхонуты. Пели песни, шутили, состязались в острословии, всем было весело, ей тоже: она всегда любила праздники, а это был ее праздник — в ее честь, в честь ее жениха слагали песни и пышные юролы-благопожелания. Ее сородичи славились веселым нравом, песнями и красавицами девушками. За много дней пути, порой даже с берегов неведомого Байкала, порой от Великой стены — предела царства китайского Алтан-хана, — приезжали к ним за невестами…
Первый день пути прошел незаметно. Она вспоминала прощальный пир, про себя напевала сложенные в ее честь песни, украдкой посматривала на своего жениха. Он был ей по душе, ее Чиледу. Высокий, крепкий, лицо открытое, приветливое; такой, она знала, зря не обидит и в обиду не даст.
Этот день был для Оэлун как бы продолжением праздника. Но вечером, когда они остановились на ночлег и Чиледу велел ей приготовить ужин, она как-то сразу, в одно мгновение, осознала крутую перемену в своей жизни, поняла, что покинула родной нутуг — кочевье — не на день, не на два, навсегда. Ей стало так тоскливо, что, позабыв про ужин, она села на землю, закрыла лицо руками и горько заплакала. Чиледу удивленно заморгал глазами, наклонился над нею, провел ладонью по голове, ничего не сказал. Она не дала воли слезам, вытерла глаза полой халата, стала разводить огонь. Но тоска из сердца не уходила. Кончилась ее беззаботная жизнь. Теперь она должна готовить пищу, шить одежду, седлать мужу коня, править повозкой во время перекочевок…
Чиледу не досаждал ей разговорами, его широкое лицо все время было спокойно-ласковым, в узких бесхитростных глазах светилась участливая улыбка. И она была благодарна ему за эту улыбку, за молчание.
И сейчас, сидя в задке повозки спиной к Чиледу, она ощущала на затылке его взгляд. Все время казалось, что жених желает что-то сказать, но разговаривать совсем не хотелось, и она сидела не оборачиваясь.
— Оэлун, — позвал он.
Она слегка повернула голову.
— Хочешь кумыса, Оэлун?
Только теперь она почувствовала, что от зноя во рту пересохло. Молча кивнула. Чиледу налил в деревянную чашку кумыса из бурдюка, уложенного в повозку ее матерью. Кумыс был теплый и кислый, от него засвербило в носу.
— Скоро будет Онон, — сказал Чиледу, завязывая бурдюк. — У воды покормим волов и лошадь, отдохнем до вечера. Дальше поедем ночью. И прохладнее, и безопаснее.
В этот день Чиледу все время держал на коленях лук с боевой стрелой, рядом, под рукой, лежал обнаженный меч с рукояткой из рога изюбра.
— А какая тут… опасность? — без интереса, чтобы хоть что-то сказать, спросила она.
— Тут кочует худое племя. Мы, меркиты, все время в ссоре с этим племенем. Недавно воевали. Они убили нашего повелителя Тудур-билге, тяжело ранили его сына Тохто-беки.
Чиледу говорил, тревожно вглядываясь в степь. Но кругом не было ни души, только изредка перекликались в чахлой траве суслики.
Вскоре местность стала заметно ниже, а земля не такой сухой и твердой. Впереди, расплываясь в горячем дрожащем воздухе, показалась темная гряда тальниковых зарослей. Волы, почуяв воду, пошли быстрее, конь Чиледу поднял голову, запрядал ушами.
На широкой луговине, в тени кустарника, Чиледу распряг волов, стреножил лошадь. Оэлун села на берегу. На реке вспыхивали слепящие блики, волны тихо всхлипывали у затравеневшего берега. Чиледу присел рядом, притронулся рукой к ее плечу.
— Не печалься, Оэлун. У нас все будет хорошо, вот увидишь. Род мой не богат и не знатен, но я умею работать и метко стрелять. На Селенге много зверей. Я буду стараться, Оэлун, чтобы тебе жилось не хуже, чем в юрте самого знатного нойона.
Оэлун слушала молча, смотрела в воду Онона. По дну текли, не взмучивая чистой воды, и уносились вниз струйки песка. Неторопливая, раздумчивая речь Чиледу успокаивала Оэлун. Попробовала представить свою жизнь там, на берегах Селенги, в кочевьях меркитов, но из этого ничего не получилось, она видела перед собой одно и то же: юрты у светлого озера, окаймленного высокими зарослями камыша, скуднотравые степи с белыми пятнами солончаков — гуджиров — родной нутуг олхонутов.
— Селенга такая же, как Онон? — спросила она.
— Много больше. Редкий багатур в силах перекинуть стрелу из лука с одного берега на другой.
Чиледу наломал сухих тальниковых палок, высек кресалом огонь, но тут же и угасил, опасливо оглядываясь.
— Ты боишься? — спросила Оэлун.
— Дым далеко виден, — уклончиво ответил Чиледу, нахмурился.